Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 33



Вероятно, этот дипломат при этом выражал задушевные мысли англичан в гораздо большей степени, чем Черчилль, когда тот после Дюнкерка говорил о том, что он будет продолжать сражаться и после потери этого острова, или когда четырнадцатью днями позже, после капитуляции Франции он объявил: «Чего мы требуем, это справедливо, и мы ни от чего не откажемся. Мы не уступим ни на йоту. Чехи и поляки, норвежцы, голландцы и бельгийцы объединили своё дело с нашим. Все они должны восстановить справедливость. Нацистская тирания, с другой стороны, должна быть сломлена навсегда». В принципе Черчилль уже в 1940 году, когда Англия ещё сражалась просто за своё существование, требовал от Гитлера безоговорочной капитуляции.

Мао Цзэ — Дун сказал, что квинтэссенцией каждой войны является сохранить себя и уничтожить врага. Можно было бы сказать, что «Англия» и Черчилль обе этих цели войны в 1940 году поделили между собой. «Англия» сражалась, чтобы себя сохранить; от уничтожения своего врага она, пожалуй, если придётся, уже была бы готова отказаться. Черчилль же твёрдо намеревался врага уничтожить — и в худшем случае он был готов даже положить на алтарь существование Англии. Впрочем, тем самым он возможно уже неосознанно заложил краеугольный камень для глубокого, невысказанного, щекотливого разногласия со своей страной, которое в конце концов в 1945 году, в час его наивысшего внешнего триумфа привело к его падению.

В чём были корни его решения? Откуда эта железное, одержимое стремление уничтожить, которое придало Черчиллю 1940 года эпический образ — доисторического демона войны, который голым кулаком долбит земной шар, невзирая на пожары горящего Лондона?

Когда читают неслыханно дерзкие, разрушающие все мосты канонады оскорблений, которыми он тогда осыпал победоносного Гитлера — эту пародию на человека, это воплощение ненависти, этот очаг рака души, этого ублюдка из зависти и бесчестья; держа меч правосудия в руке, мы будем преследовать его по пятам — тогда можно на мгновение поверить, что радикализм его молодости в это время снова в нём ожил; потому что те, к кому он обращался от своего сердца и вызывал в их глазах слёзы восторга, были ведь левые Европы и левые Англии, научившиеся ненавидеть Гитлера как олицетворение сатаны. В то время Черчилль сам на долгие годы в их глазах был их герой, в Англии и повсюду — прежде чем он сам стал своего рода заместителем дьяволом.

Но было бы весьма опрометчиво поэтому верить, что он теперь сам снова стал одним из них, радикалом, либералом, левым; таковым Черчилль периода Второй мировой войны вовсе не был, и в последующем ходе войны он достаточно отчётливо показал это. Разумеется, тогда ему нужны были левые, поскольку одни они разделяли его абсолютную волю к победе и уничтожению. Английский консерваторы, которые всё же высоко оценивали Гитлера и сделали его сильным, и всё ещё едва ли уяснили, в чём же собственно потерпело неудачу задуманное партнерство с ним, совершенно определённо не разделяли его взглядов. И он льстил левым не только словами, но и делами. К примеру, крупного профсоюзного босса Эрнста Бевина, только что на протяжении четырнадцати лет возглавлявшего всеобщие забастовки, против которого он прежде с удовольствием развязал бы гражданскую войну, он теперь привёл в свой кабинет министров и сделал его практически диктатором рабочих. Он играл на всех имевшихся в распоряжении инструментах, среди прочих также и на левом антифашизме. Однако сам он не был левым антифашистом, не был и теперь.

Была ли это в таком случае личная ненависть к Гитлеру? Чувство личной дуэли безусловно играло какую–то роль, и отвращение Черчилля к Гитлеру было истинным — отвращение урождённого вельможи по отношению к выскочке, а также отвращение благородного и очень гуманного человека к отвратительному и жестокому. (Черчилль, несмотря на то, что был прирожденным воином, был очень гуманным, часто прямо таки мягкосердечным, так, как страстный охотник часто бывает большим любителем зверей. Жестокость по отношению к слабым и побеждённым он ненавидел как грех; а это ведь, несомненно, были выраженные черты характера Гитлера). Однако если верят, что Черчилль вёл мировую войну из чисто личных чувств ненависти, то тем самым его недооценивают. Впрочем, примечательно наблюдать, как он с течением войны терял свою ненависть к Гитлеру. Тон, каким он о нём публично говорил, изменялся от проклятий и безмерных оскорблений к постепенно всё более слабой насмешке. А в год победы, 1945‑й, Черчилль вообще ничего не говорил о Гитлере. Гитлер его больше не интересовал.

Нет, то что двигало Черчиллем, не было ни антифашизмом, ни личной ненавистью; разумеется, также и едва ли было нормальным патриотизмом — тот не перепрыгнул бы столь решительно через интересы Англии и её существование. Это было честолюбие. А именно двойное честолюбие: честолюбие государственного деятеля и честолюбие Черчилля как личности (почти что следует попытаться сказать: деятеля искусств Черчилля).



Честолюбие государственного деятеля, честолюбие для своей страны было пожалуй, несмотря на всё, его главной мотивацией. Нет никакого противоречия в том, что он, как показано, рисковал гибелью своей страны. Честолюбие и жертвенность не исключают друг друга, они даже принадлежат друг к другу. Черчилль был готов поставить на карту жизнь Англии. Он безусловно хотел избежать позора, который заключался бы в компромиссном мире.

Как же обстояло дело? Англия подняла перед Гитлером сигнал «Стоп», она, после опыта Мюнхена и Праги, по смыслу сказала: «Если ты теперь ещё и на Польшу нападёшь, мы лишим тебя жизни». Гитлер это пренебрежительно смахнул в сторону, он на Польшу напал и покорил её, и теперь у Англии хлопот было по горло, чтобы самой не лишиться жизни. Если она теперь, после сносно успешной самообороны, примирилась бы с Гитлером неким способом, который хотя и обеспечил бы её собственную жизнь, но подтвердил бы ужасный триумф Гитлера над Польшей — разумеется, английские политики, который выдвинули бы такое сравнение (и были некоторые, которым это было доверено), выдали бы это как прекрасный успех своего государственного благоразумия, и «Англия» в своём облегчении, возможно это от них приняла бы. Однако это естественно стало бы ужасным позором перед всем миром.

И наоборот, если бы Англия и теперь, находясь в чрезвычайной опасности для своей собственной жизни, держала бы своё слово, что нападение на Польшу будет стоить Гитлеру жизни — и если она это слово в конце всё же сделает истиной: не сделает ли это ей честь, как ничто иное в её долгой истории? И было ли это действительно невозможно? Черчилль видел возможность: она называлась Америка.

Если теперь Америка будет поставлена перед альтернативой — поддержать Англию или видеть, как она погибает — тогда она должна будет Англию поддержать; потому что она не может позволить, чтобы Гитлер стал властелином Атлантики. Если же случится так, что Америка поддержит Англию, то тогда она раньше или позже должна также всецело принять участие в войне Англии: об это можно позаботиться. А объединённой силы Америки и Британской империи, полагал Черчилль, достаточно для полной победы.

Возможно, её было достаточно лишь в обрез. Безусловно, война будет долгой, ведь сама Англия не была же ещё полностью вооружена и мобилизована, а Америка к вооружению и мобилизации ещё и не приступала. Но долгая совместная война — не предлагала ли она, наряду со своими ужасами и страданиями, также и немыслимые, триумфальные и славные возможности сращивания? Если, одновременно с победой над Гитлером, возникло бы нечто вроде воссоединения англоговорящих народов — не ляжет ли к ногам их объединённой силы весь мир?

Можно доказать, что Черчилль уже в самые мрачные дни лета 1940 года ясно видел эти перспективы. Уже в августе, когда исход бушевавшей над Англией воздушной битвы не был предрешён и грозило вторжение (Англия мало что могла противопоставить на земле), он говорил перед парламентом о том, что Англия и Америка в скором времени должны будут несколько перемешаться между собой, и затем, переходя от грубоватых выражений к торжественным, он говорил о будущем единстве англоговорящих демократий, которые будут распространяться неудержимо, благодатно, величественно, как Миссисипи. И снова он имел в виду буквально, то, о чём говорил.