Страница 6 из 45
* * *
Да, именно так: я маюсь домами. Как другие маются зубами или поясницей. Бывали у меня дома ужасно чувствительные, они ныли от малейшего излишества. Например, от избытка любви или дружбы, что излились на меня чересчур щедро, а затем все кончено, чемоданы мои упакованы, и дверь за мной захлопнулась: тут мои мученья стоили тысячи смертей. Для некоторых любовь — странствие, для меня же оседлость. Любовь — мое жилище. Вы знаете мою склонность к переездам… Мне случалось упускать дома, как под старость мужчины упускают женщин. Мало того, что тебе открыт сад и постлана постель, нужно еще немного музыки. В памяти моей звучат фальшивые ноты. И еще симфонии, романсы. Иначе говоря, имена. Имена деревушек, памятных уголком, лесов, перекрестков; путеводитель Мишлен — поэма, которой хмелен наш край, а во всем этом разместились лица, куски жизни или ночи, пора, когда укореняешься, как говорят о деревьях садоводы, или — так принято в наши дни — всего лишь несколько сладостных, но отдающих горечью часов, когда тела опустошены и души немы, и все же навек останется врезано (где? В каком податливом камне? В каком многотерпеливом органе?) воспоминание о том, как она смеялась, о движении руки, которым она (а быть может, другая) гасила лампу.
Все эти дома, наверно, стоят и поныне; вечные, загадочные, они уносят в недвижное странствие груз прошлого, груз рождений и недугов. Не берусь утверждать, что и я наложил на них неизгладимую печать, обрел над ни ми власть, какие-либо права, я ведь так спешил. Другие жили там и там умрут, я же только второпях прошел по комнатам и садам, и, однако, не кому-то другому, а мне, у которого хватит и слов и бесстыдства, выпало на долю о них рассказать. Я летописец домов. Я лелею и прославляю память о домах, и это моя исповедь, но я поведаю еще и о другом, что больше и лучше меня: в Лоссане я хочу восстановить некий порядок вещей, обреченный на гибель, сохранить его и удержать для моих близких, пока хватит у меня сил и воображения, чтобы верить в могущество этого порядка.
Дома причиняли мне боль просто потому, что какая-то часть моего существа гнушается разрушением и не приемлет его. Но, между нами говоря, не проиграна ли заранее моя игра?
Скажу по чести, им это дело нравилось. Ни разу пощады не запросили! А я ведь знаю, каково это, когда протащишься за тридевять земель, чтобы полюбоваться на такой сарай, что клиенты еле-еле согласятся переступить порог, а возвращаешься на ночь глядя, и начинается дождь, и у дамочки замерзли ноги… Настроение тогда в машине такое, что тебя прямо холодом обдает. А с этими ничуть не бывало Еще попросят меня остановиться у обочины и глянут напоследок — все-таки, мол, красивый дом. Я стал примечать, что им больше по вкусу строгий стиль. Мадам Фромажо, супруга моя, их как-то увидала и давай уверять, что они выступают по телевидению. Только я ведь тоже телевизор смотрю, а их физиономии мне что-то незнакомы. На второй день я подумал, может, им подойдет шикарная вилла, ее выстроил себе один нотариус да сразу и номер. Этакий сверхмодерн, но в провансальском стиле, и прямо перед входом два высоченных кедра, а они обожают деревья… Так нет же, им и это оказалось не по нраву. Ну и стали снова-здорово смотреть сельские дома, самые что ни на есть сельские: овчарни, мельницы, питомники шелковичных червей. Если подняться на Севенны, в округе Ардеш, можно отыскать настоящие крепости. Обыкновенных клиентов я ни за что бы не посмел туда везти. А эти вроде заинтересовались. Но всегда окажется что-нибудь да не так. Им все подавай что подревнее да поогромнее. А если дом крыт фабричной черепицей, штукатурка свеженькая, все зацементировано, выбелено, тут они злятся, вернее сказать, приходят в отчаяние, чуть не стонут в машине! Иной деревенский житель показывает, как он обновил свой дом, и прямо раздувается от гордости — видели бы вы, как они посылали его куда подальше! Да превежливо! Таких вежливых больше свет не видал, можете мне поверить. Пригласят к завтраку, выставят бутылочку, и он всегда мне предлагал свою машину. Да ведь эти машины знаете какие, тормозят сами собой, скорость двойная, прямо оторопь берет. И потом дороги попадаются всякие, а он как услышит, что по его драгоценному кожуху барабанят камешки, ему уже охота поворачивать обратно. Понемногу узнаёшь друг друга, сами понимаете: дней пять или шесть ездишь вместе на розыски, и потолкуешь, и пошутишь. Больше с нею, она препотешная!
Откровенно говоря, неизгладимей всего мне запомнилась поперечная пила. Знаете ли вы, что такое поперечная пила? Приспособление для разделки древесных стволов, инструмент сверхсовременный, его поят бензином и запускают, дернув за шнур, как лодочный мотор. С виду она похожа на оружие, на огромный автомат, и ее назначение — убивать деревья.
Поперечная пила воет. Точь-в-точь затравленный зверь, сбесившаяся сирена, пущенный на полную мощность мотор, жернов: отчаянная жалоба все нарастает и становится оглушительной в тот миг, как зубья впиваются в кору. Можно подумать, что держишь в руках отбойный молоток, которому не хватает гудрона и мостовых, и всю его механическую ярость надо обратить на дерево; выставляешь ногу вперед для упора, налегаешь всем телом, и во всем теле отдается резкая дрожь. Понемногу вопль машины словно тонет в сердцевине ствола, вязнет, гаснет, обращается в глухое нутряное урчание, и вскоре лезвие замирает в глубине раны. Тогда надо извлечь его оттуда, отступить, растереть занемевшие руки, сведенные как в чудовищном столбняке, и вновь запустить мотор, прибавить ему мощности, иными словами, дать еще несравнимо больше воли этому нестерпимому вою, прежде чем снова погрузить все это — вопль, лезвие, исступление — в самые сокровенные глубины, где замкнута юность дерева.
Когда работает поперечная пила, собаки спасаются бегством, обезумев, точно от колокольного звона или от свистков, — несомненно, их уши ранит этот скрежет, перед которым любой другой шум все равно что карманный фонарик перед солнцем. Дети зажимают уши. Даже крестьяне с дальних полей бросают взгляд в ту сторону, где с таким шумом совершается убийство дерева.
Мы приехали под дождем. Уже целую неделю мы мотались по югу Франции, осматривали полуразрушенные хутора, жилища отставных полковников, замки, башни, мельницы в окрестных болотах. Сердца наши разбухли, точно губки, совсем как здешняя почва. Я пропустил мимо ушей название этой деревни, уже которой по счету; мы подъезжали к ней, и мосье Фромажо расхваливал ее за то, что здесь будто бы ничуть не сыро. Две улочки этой деревушки, кафе, часовня (или, может быть, храм?) — все казалось каким-то ненастоящим и вместе знакомым: словно все это уже видено, уже когда-то было… Мы объездили столько новых мест, что уже начали привыкать к этому смутному чувству. И, наконец-то, вот оно!
Мы обогнули площадь, и перед нами предстал Лос сан — громадина, живописная неразбериха стен и крыш, острых углов, откосов, граней, вся в печальных розовато-серых тонах, не дом, почти крепость — контрфорсы напряглись, словно готовясь выдержать осаду, скупо прорезаны узкие амбразуры окон, и все это под проливным дождем, окутанное паром, что поднимался от нагретой земли. Трое или четверо мужчин хлопотали посреди улицы, стараясь оттащить только что сваленное дерево и освободить проезд. У подножия стены выступал из асфальта пень, золотисто-смуглый, точно живая плоть. Падая, дерево надломилось. Все вокруг усеяли сучья и мелкие веточки. Опилки уже смешались с водой и грязью, и эта жижа стекала по канавке вдоль мостовой.
Наш проводник заговорил с этими людьми, стал спрашивать о ключах, а мы, задрав головы, разглядывали Лоссан. Надо было обогнуть его и проехать под аркой, только тогда открывалось обращенное ко двору и дружной гурьбе деревьев — его украшению — приветливое лицо дома. С этой стороны крепость встречала вас улыбкой. Наперекор грязи и запустению в этих стенах, в линиях сводов и арок, в очертаниях лестницы чувствовалось старомодное горделивое изящество. Мы вошли.