Страница 6 из 19
Гаврилин пальцем ткнул вверх дужку очков, поскреб переносье.
– Принесет Пурга жеребенка, выкормит его, там видно будет. Может, и слепая сгодится в хозяйстве. Захар Запрудин от нее ни на шаг.
– Конюх что говорит?
На траву сваливает. Водится, дескать, по мочажинникам шелковистая тонкостебельная трава, конским слепуном называется. Поела несколько раз и вот…
– Ела летом, ослепла весной. Не вяжется что-то.
– Врет Басалаев. – Счетовод поднес Василию Сергеевичу стопку бумаг, где требовалась только его, председательская подпись. – Старики такой травы не знают. Дементию слукавить, что высморкаться. Турни его с конюхов.
Тютюнников обмакивал широкое перо в чернильницу, подписывал документы. Счетовод прихлопывал подпись мягким пузцом пресс-папье.
– В тайге совсем разучился ручку держать. Не подпись – лисий след.
– Сойдет. Не на сотенных фамилию ставишь.
– Гнать, говоришь, конюха надо?
– С треском.
– В районном земельном отделе басалаевский родственник затесался.
– Ничего. Правление решит – и райзо не крякнет. Не велика шишка. Переводи его смело в разнорабочие. Сейчас самое время седло из-под него выбить.
– Может, и впрямь трава повинна?
Счетовод сдернул очки, шумно, как после выпитого стакана вина, дохнул на стеклышки, протер их полой суконной гимнастерки с большими накладными карманами.
– Свалим на траву – молву дурную наживем, Василь Сергеич. И от слов крапивный зуд по телу пойти может. Лично меня словесная чесотка не устраивает…
Вода настойчиво отторгала от берега посинелый лед. По продолговатым лывинам заберегов влажный порывистый ветер гонял мелкую рябь. Предледоломная пора редко проходила без сильных ветробоев, поднимающих в воздух ярный песок. Весенним неостановимым набатом гудели матерые хвойные колокола.
На берегу Васюгана дед Платон смолил широкодонную лодку. В котле клокотала, всплескивалась густыми каплями смола. Из-под черного брюха посудины вместе с пеплом вырывалось тонкое ломаное пламя. Оно с гулом обволакивало чугунный бок и походило на багровый лепесток диковинного цветка.
Загородив плоской спиной котел от ветра, Платон погружал привязанную к палке паклю в аспидную гущу. Подождав, пока сбежит с такого большущего помазка смола, быстро подносил его к лодочному пазу, затирая трещины, щели, ямки возле гвоздей.
Набежные с реки ветры ударялись о береговую кручу, кудлатили сухую траву у кромки яра, трепали обнаженные корни мать-и-мачехи. Платон широким носком чирка набросал на огонь песку, приглушил жар.
Старик не принадлежал к породе скородумов, говорящих наспех первые пришедшие на ум слова. Он неторопливо укладывал их в памяти, как дровяное колотье в поленницу – торец к торцу. Так же плотненько ложились и мысли, приходящие за тягучей повседневностью дел. Чем больше жизнь урывала у тихого времени дней для земного существования, тем сильнее хотелось отдалить неминучий час прощания со всем, что много лет вторгалось в душу, сердце, глаза, радовало, бодрило и угнетало. Ни о райских кущах, ни о чертовщине ада не размышлял Платон. Детство, отрочество, зрелость были повергнуты наземь, как повергаются наземь косой созрелые травы. За первый укос кем-то снято детство. За второй и третий подкошены другие годы. Подступила старость, бродит нищенкой, вымаливая дни и недели для праведных трудов. Иных и не было у Платона Запрудина. Огрубели мастеровитые руки. Кривыми рытвинами расползлись по шее, лицу морщины, улетучилась былая сила. До сих пор осталась неутоленной одна жажда жизни. Отпустят тебе скоро последний глоток из чистоструйного родника и не дадут даже капельной добавки…
Черны, липучи сегодня мысли в голове, точно густая смолушка в котле. Лодка представляется Платону большой домовиной.
– Тьфу! – сплевывает старик, задирает голову и глядит на самое надъярье.
Там стоит Захарка, размахивает руками, что-то кричит деду. Ветер рвет, членит слова. Долетает – «ёёно…вии…раа». Внук подпрыгивает, машет кепчонкой, резким выбросом вскидывает руки. Платон догадывается: не беда пригнала парня на берег. В короткую затишь гудящих порывов долетает ликующее:
– Дееда, жеребеенок виидиит! Урраа!
– Слава те господи! – крестится неверующий Платон. – Пурга зрячего принесла.
Разом отхлынули, улетучились свинцовые мысли. Над полураздетым Васюганом, его изломистыми берегами, плоскоберегой заречиной ворохами подсиненной марли лежала дымка. Потопленные этой недвижной синевой тальники, санные наследи с вытаянными котяхами, клочья оброненного с возов сена составляли общую картину весеннего утра. В человеке продолжала жить возвращенная радость.
Захара подмывало сигануть с яра на песчаную осыпь. Он понесся прыжками к спуску, разбрызгивая мутную воду лужиц и ручьев.
– В котел не угоди! – крикнул Платон подлетающему внуку.
Через несколько минут, выложив важную новость, Захар стал помогать деду досмаливать лодку.
Сейчас особенно пытливо, изучающе смотрел старик на помощника, ревностно отыскивая в лице внука черты, хотя бы отдаленно схожие со своими. Ничего не находя, злился, сам не зная на кого. Отцовского и материнского было много в цвете серовато-синих глаз, небольшой приплюснутости носа, скуластом подбородке, чуть раздвоенном ямочкой. От отца достались порывистость движений тонких рук, пунцовые пухлые губы, округлость нешироких, но крепких плеч.
Совсем упустил из вида Платон, что Захаркин характер – волевой, необидчивый, неотступный – точный слепок с его, стариковского характера. Такими качествами наградил сына. Они же, словно по родственному завещанию, перешли к послушному, исполнительному внуку. Старик, как бесценной находке, обрадовался пришедшей мысли: время может стереть с лица схожие с кем-то черты, изменить походку, обесцветить глаза. Но сгусток переданной воли, решительность поступков, вложенное в руки трудолюбие, болезненно-острое отношение к правде не поддадутся разрушению, перейдут в наследство правнукам… «Значит, мое будет жить в них… Значит, мне удалось заложить в сыне и внуке что-то неподдающееся тлену, не уходящее на погост вместе со мной».
Смола капала на чирки, на измятую куртку, сшитую из шинельного сукна. Погруженный в раздумья Платон не замечал прилипчивые кляксы.
4
Пурга ожеребилась под утро на теплой сенной подстилке.
В первые минуты появления на свет жеребенок потягивался, разминал затекшее в утробе тело. Из ноздрей вместе с лопающимися пузырями курился легкий парок. Одолела зевота. Он жадно хватал терпкий воздух конюшни, показывая ровные молочные зубы.
Пурга вылизывала покатый лобик возле прищуренных глаз, гладкошерстную ложбинку за челюстью, гуттаперчево-податливую округлость над ноздрями. Усталая и счастливая, чистила и чистила языком клейкую шерсть.
Из двух красноватых, с прожилками сосков, близко поднесенных к открытому рту жеребенка, выжались нетугие струйки, обрызгали язык, откляченные губешки с мелкой порослью волосков. Малыш поперхнулся, издал всхлипывающий звук, принялся слизывать густоватое молоко. Потом боднул мордашкой в пах, жадно, с чмоканьем припал к соску, роняя с губ плотные капли.
Слепая мать лежала на влажной подстилке, тяжело и мучительно вздымая крутым боком. Не раз жеребенок пытался встать на ноги. Пурга придерживала его головой и продолжала заботливо вылизывать покрытую слизью шерсть.
– Растелилась, корова! – буркнул утром конюх, пытаясь смятой мешковиной протереть досуха жеребенка.
Мать, каким-то чутьем угадав его намерение, показала плотные зубы.
– Ишь ты! Заступница серая!
Дементий медленно подводил к глазам рожденыша прокуренные, сложенные в фигу пальцы. Жеребенок так же медленно отстранял от него симпатичную мордашку.
– Видишь, шельмец! То-то!
Вспомнив о проспоренной самогонке, щелкнул малыша по мягкому уху и полез за кисетом.
Если сначала мать не позволяла сосунку подняться на ноги, то теперь, накормив его, сама подталкивала под живот, легонько покусывала суставы, передвигала по сену.