Страница 18 из 21
Я слушала то себя, то тех, в кино, то этих, в цирке. Смешки по-прежнему прорезали тишину, но вообще-то она звенела, и смешки звенели, как стеклянные, и я поняла, что не про меня они смеялись, а про себя, потому что их цепляло и они смехом отнекивались от того, что цепляло, чтоб разрядиться.
Я знала, что он сволочь, Сашка, но чтоб такая сволочь, чтобы все, до последней сухой или мокрой нитки, заради своей Большой помойки!..
А заради чего еще ему?
36
Вдруг поймалась на том, что этта, в кино, отделилась и теперь отдельно была, и я, ровно остальные, стала слушать ее, как чужую. У остальных имелось преимущество: они видели. Но и у меня было преимущество: я могла вообразить, а воображение бывает богаче видимости. Я вообразила не себя, а какого-то другого, отличного человека, которого они хотели вывалять в ихней Большой помойке, а он сопротивлялся, потому был сам по себе, и не робел их, и не зависел от них, и ничего не робел, посколь был вольный ангел. Этта я точно знала, и образ, что возникал, не подводил моего знания. Я могла быть спокойна и была спокойна. Хотя другие люди на моем месте - в моем воображении - уж наверняка не были б так спокойны, бо не были вольны. Они бы сейчас краснели и задыхались, и утирали кровавый пот тщеславия и самомнения, хотя и делали вид.
Пошла музыка, и я услышала голос инструктора: вы можете остаться сидеть, это значит, вы отказываетесь от прыжка, хотя оплатить все равно придется, но если встали, у вас нет выхода, вы обязаны, раз, два, три, принимайте решение. И я знала, что прыгну в небо. И опять женщина запела высоко-высоко, и я поняла, что лечу, то есть эта тетка летит там над Москвой, и поняла, как удачно подобрано пение, удачней не бывает. Я вспомнила вдруг, что когда летела, эта самая музыка и звучала во мне. Или похожая. Неужли есть аппараты, какими они научились и это считывать в заглыбях людей? Вспомнила ихние бесовские проблески в глазах, эти мошки, мушки или жучки, какими они нас обкладывают, чтоб уж все выведать до ядрышка.
Кончилось этим полетом. Фильм кончился. Черная ткань вкруг меня неожиданно разом вся опала, и я стала залита светом, и уши мои оглушены хлопаньем в ладоши массы людей, будто я оперный тенор или женщина-вице-премьер. Достала из кармана черные очки, которые мы с Сашкой купили тогда еще, на другой день после первых, и нацепила, вот где пригодились, чтоб свет не блеснил и чтоб глаза мои были им ни за что недоступны, а мне их - да. Но все равно смотрела, а не видела, и от этого поняла, что видим не глазами, или не только глазами, а состоянием. А состояние не в себе, хотя то, что я себя от нее, от тетки этой, на экране, отделила, было правильно.
Сашка заговорил. Теперь он стоял, близко, в шаге. Сказал: кто-нибудь хочет задать нашей героине вопрос? Никто не хотел. Все молчали. И молча глазели. Тогда, говорит, сам спрошу. Поворотился ко мне и вдруг бухнулся на колени: простишь меня, можешь простить?
Кто я такая, чтоб прощать или не прощать, пробурчала, Бог простит.
Я попросил прощенья, извернулся он с колен с микрофоном в руке к верхним рядам, как какая-нибудь ловкая Алла Пугачева, я просил прощенья, потому что мы снимали новейшей японской техникой, то есть не просто скрытой камерой, а очень-очень скрытой, не получив на это разрешения, как самые последние папарацци, ты знаешь, что такое папарацци, извернулся он взад ко мне.
Проститутки говенные, сказала.
Публика, сидевшая, как в цирке, грохнула. И опять аплодисментами по ушам, вроде дождя сильного.
Пат, погоди, сказал Сашка, погоди, а если ты сегодня выступаешь, как настоящая звезда, то есть мы, чистосердечно собрав по клочку, по кусочку все, что сумели за этот короткий промежуток времени, показываем тебя как звезду, как героиню, и это и есть звездный час твоей жизни, выпадающий далеко не каждому человеку на земле, ой, далеко... неужели это ничего не оправдывает?..
Как за очками, за словами в карман не полезла. Скомкала их, почти те же самые, и бросила: кто я такая, чтоб судить или оправдать, эти вопросы снова не ко мне, а к Богу.
Обвал очередной. Тут я сама в роли Аллы Пугачевой себя нашла: что ни выступление - в ответ одобренье громогласное толпы. Сашка поднял руку обвал стих.
Звездный час, сказал, это даже не в том дело, что на миру, хотя на миру, я слышал, и смерть красна, а в том, что в этот час, в эту минуту в один тугой узел связывается все прожитое, и вдруг высвечивается, и можно понять истинную цену, зря или не зря, а тут, как мы с вами ясно видим, все не зря, все человеческое, и настоящая цена этого... А твоя какая цена, ты зря или не зря, не утерпела подцепить его. Цирк замер. Сашка лишь на миг затруднился и тут же нашел выход. Вот она какая, похвастался горделиво, не ценой, а мной, как мать хвастает дитем.
Дале не буду приводить. Не хочу. Хвальба, пусть чужим ртом, хвальба и есть. Если пунктиром - кто эта тетка, какое хождение по мукам совершила (подумать, диссидентка), как из аспирантки университета в бомжихи переквалифицировалась, и упор на то, как люди обездолили любовью, и среди них тот, кого звали Роберт. Пат и Роберт. Роберт и Пат. Он повторил несколько раз и спросил у сидельцев, какими набил студию, знают ли, откуда имена героев. Одна невзрачная девчушка, похожая на школьницу, проверещала: Три товарища, Эрих Мария Ремарк. То ли подставная, то ли взаправдашняя читательница. Сашка подступился спрашивать, что стало с Робертом, как погиб, но я не собиралась быть игрушкой в его руках, и кормить этих голодных до чужой любви птенцов новыми признаниями (или старыми, зависело от настроения) и облегчать его работу, за которую ему платили. Пусть скажет спасибо, что сидела и не уходила, а могла бы. Или не могла. Что-то было мне любопытно, что тянуло еще побыть. А боле всех, если честно, тянул он, Сашка. Я ведь его в его настоящем деле не видала, и мне понравилось, несмотря ни на что, как складно и ладно говорил и вел себя, не тушуясь, но и не нагличая. Вот кто был на месте. А когда человек на месте, это его удача, и там он лучший, и, может, близко к тому, каким замыслил Господь. Я-то, дуреха, удалилась на далекое расстояние и за то наказана.
Коротко мазнув по мне взглядом, Сашка сказал: но еще до того, как мы подробнее обратимся к теме Роберта как любимого человека, я бы хотел обратиться к теме Николая как родного брата, в сущности, ближе этих двух, у Пат никого и не было, мы хотели пригласить Николая в студию, к сожалению, он прийти отказался, но согласился, чтоб его сняли и записали обращение к сестре.
Скрытой камерой, полюбопытничал чей-то ехидный голос.
Сашка засмеялся и помахал рукой, отрицая сказанное. На том же экране у меня за спиной возник лысый Колька. Я переместилась на скамье и теперь видела его, как во сне или наяву. Колька откашлялся и заговорил важно, видно, сильно готовился: в то время, как в стране произошли революционные, вопчем, перемены, и народ смог, наконец, начать жить, вопчем, полной грудью, ты, сестра, как будто нарочно решила надругаться над всеми нами, а главное, над собой, сознательно стала асоциальный элемент, поменяла, вопчем, цивилизованный образ жизни на прямо противоположный...
Он долго, минут пять, молол воздух впустую, словно доклад делал, со своим словечком-паразитом, которое, как блоха, соскакивало у него с языка и проскакивало между другими такими же паразитами, это одно было в нем старое, из детства, в остальном был новый, незнакомый, в коричневом добротном костюме, похожий на члена Политбюро (как уже снился укороченный, без Политбюро), даром что перед съемкой и после резал трупы у себя в прозекторской. Я, еж его ешь, ждала чего-то большего, родственного, какого-то вздоха или знака, что промелькнет, и я увижу и пойму, непременно пойму, посколь отзовется где-то в середке. Но середка молчала, ничто не отзывалось, и я повернулась к нему задом как к полностью чужому. Народ загудел тихонько, также и народу он не показался. А какая-то дама громко вздохнула: при таком брате и я б в бомжи подалась.