Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 61

Он с нескрываемой ненавистью посмотрел на сигарету, покрутил ее перед глазами, намереваясь швырнуть подальше от себя, однако передумал и опять, поколебавшись, сделал затяжку.

— Расскажите что-нибудь, Иван Петрович, — попросил Недоля, ловко, словно работал когда-то поваром, шинкуя лук на разделочной доске. — А помните, как мы с вами впервые познакомились?

Певнев задумался, а потом мотнул головой:

— Нет. Ей-богу!..

— Я же вас за бандита принял. И хотел отвести в участок, чтобы протокол составить.

— А-а! — Певнев захохотал. — Да, да: за бандита. А я, между прочим, когда молодым был, также не отличался поведением. Это потом поумнел. С годами. Театр, кстати, дисциплинировал, а как же. Коль учишь уму-разуму других, то и сам берись за ум, дружок! Иначе толку не будет. А за что это ты меня тогда хотел зацапать, подскажи-ка, дорогой мой?

Недоля припомнил. Оказалось, не понравилось лицо Певнева ему, а в Доме коммуны тогда были повальные кражи. Певнев же выходил с набитой сумкой — выступал где-то один перед рабочими с собственной программой, халтурил, как говорят, и переодевался. И вот он тогда не спеша выкладывал реквизит перед участковым на стол. Недоля о театре мало что слышал, и Певнев ему потом за тем же столом много о чем рассказал и на прощание пригласил на спектакль. «Спроси Певнева, и тебя пропустят». Недоля так и поступил. И тогда же сделал для себя большое открытие: театр, братцы, это такая вещь, где, побывав впервые, жалеешь потом, почему не появлялся тут раньше.

Недоля, наверное, также припомнил то давнее время, когда он, еще совсем молоденький старшина милиции, и такой же зеленый артист Певнев сидели за тем столом, перед ними лежал реквизит, который Певнев не спешил заталкивать обратно в свою сумку, теребил реквизит пальцами и рассказывал, как бы вскользь, не придавая особого значения, много чего интересного о театре.

—У-у, братцы, там, где теперь главная почта, когда-то наша коммуналка была, актерская; это потом квартиры начали строить и нас обеспечили, а тогда и в театре прямо жили, семьями. Дали спектакль, и никуда не надо идти: ты дома. Драматург, ты слушай тоже, тебе полезно.

Певнев время от времени поворачивал голову в сторону готовивших обед, убеждался, что его слушают, и продолжал дальше:

— А какие гастроли были! Какие гастроли! Даже Крым! Представляете? Нет, вы не представляете, это надо пропустить через себя — как роль, да-да, друзья мои. И вот теперь все это уходит от нас, как вода в песок. Мать их так, Ельциных-Горбачевых-Кравчуков-Шушкевичей! Тьфу!.. Я ошибаюсь? Я не прав? Чего молчите там, на камбузе? Что немец не разворошил, так свои постарались!..

Выглянул на крыльцо Недоля, вытирая полотенцем руки:

— Это надо еще немного пожить, видно, чтобы ответить на ваш вопрос, Петрович.

— Пожалуй, и так, — довольно легко согласился Певнев. — Но только я одно знаю: больше Ленина играть не буду. На сцену приходят другие герои. Как и в жизни. А жизнь — это, кроме всего прочего, большая сцена, ой какая же она большая!.. И вот те новые герои все равно как сидели до поры до времени за заслонкой в печи, стоило поднять ту заслонку, они и посыпались!.. И откуда их взялось столько? Уму непостижимо — как много!..





— Давайте перекусим, — предложил Данилов, и Певнев молча поднялся и зашел в комнату, где уже был накрыт стол.

За обедом больше молчали, однако Певнев подсказал, и это запомнилось не только Данилову, но и Недоле, чтобы наш новоиспеченный драматург написал пьесу о том, как его задерживал когда-то сверхбдительный милиционер... А посидев еще немного, он, Певнев, подсказал и название: «Дом коммуны».

— Бахни такую пьесу, Данилов, бахни! — народный артист входил уже в роль другого героя, не Ивана, для чего встал, принял серьезный вид. — Дай мне это, я тебя умоляю, дай! Что мы все о Париже, о Лондоне и дореволюционной Руси, когда надо о нас самих, о том надо, где живем и что делаем!.. Отчего мы боимся самих себя? Почему? Что за болезнь такая? Думаешь, я не знаю, как завидуют тебе, Сергей, некоторые наши ... ну, скажем, люди, которые не хотят, чтобы в городе появился известный человек, свой Вампилов! Почему он, а не мы? А-а, я-то все понимаю, дорогой мой!.. Ведь ты пишешь для двух категорий людей: для одних — чтобы порадовать их своим творчеством, талантом, так сказать, а для других — чтобы позлить их. Ну, поставят твою одну пьесу, она уже, можно сказать, есть, а вторую — вот! — и Певнев показал Данилову кукиш. — Второй не дождешься. Да ты же видишь, как они, актеры, относятся к репетициям. Это кто, Данилов, наш? Раз наш, тогда понятно... Вот если бы Шекспир или Островский! Даже Дударев!..

Почти все, о чем говорил Певнев, войдя в азарт, было правдой, и Данилов, слушая его, откровенно соглашался, молча кивая головой. Трудно сказать, как приходят на сцену пьесы, но иногда ставят такую серость, что рехнуться можно. Ни уму, как говорят, ни сердцу. Пожалуй, один человек, став на капитанский мостик, может повести весь коллектив по ложному, неверному пути. Чаще всего судьба драматурга зависит от личных симпатий и антипатий, к сожалению...

Да, так и было. И еще он подумал тогда, Данилов: почему-то могут быть в своем городе талантливые — прямо некуда! — артисты, вчерашние, как правило, школьники, даже без образования; умные режиссеры, а вот драматурги обязательно должны быть в Москве, Питере или, на худой конец, в Минске.

А надо было переехать ему в свое время в Москву или в Минск, как советовал тогда Михаил Ворфоломеев. «Почему я в Иркутске не остался? А вспомни судьбу Вампилова!..»

После обеда Певнев опять ударился в роль Ивана, ходил недалеко от дачи с текстом, жестикулировал на ходу и, остановившись, громко проговаривал текст, на что Недоля, сидя на крыльце, на облюбованном Певневым месте, заметил:

— Он сделает твоего Ивана. Будет всем Иванам Иван. Увидишь.

Данилов и сам знал, что с исполнителем главной роли ему повезло как никогда, здесь и спорить нечего.

Дожить бы до премьеры.

Дожили, слава Богу. Дождались. Данилов ревностно поглядывал, как зал заполняют зрители, как они занимают места, и замечал, что волнуется все больше и больше. Не шуточки, премьера же! И хотя не первая в его жизни, однако, как сказал Певнев, творческому человеку всегда свойственно волноваться — первый раз ты выходишь на сцену или все сорок лет подряд, как вот он, например. А когда человек не волнуется, то он или мертв, или что-то другое с ним, нормальному человеку непонятное. В зрительном зале, в шестом ряду, сидели его мать и отец, приехала сестра Татьяна из Лиды, жена, сыновья, друзья. Среди них был Недоля с Сымоном. И Данилов нет-нет да и поглядывал в их сторону, бывало, что и встречались взглядами, чаще с мамой: известно же, мама, этим все сказано, волнуется за сына, как и тот за себя. А возможно, еще и больше.

Рядом с мамой сидит, чуть прижавшись к ней, бывшая учительница Данилова, Галина Степановна, и она сожалеет, что приехала в такой обувке, в которой стыдно выйти на сцену, чтобы поздравить своего ученика с премьерой. «Надо было с собой туфли взять. И как я не подумала?»

Спектакль начался, и сноп света сразу выхватил Ивана, то есть актера Певнева, который с чемоданом в руках стоял перед своим домом, топтался на одном месте, не зная, что ему делать, и Данилова пронзило насквозь какое-то незнакомое ему раньше чувство, кровь ударила в виски от осознания того, что он сделал. И одновременно чувство большой ответственности. Это ж надо было ему придумать все это, «заставить» актеров делать на сцене то, что он велел, подчиняться его ремаркам, выговаривать те слова, которые он написал... И чем дольше он смотрел спектакль, тем больше убеждался, что чего-то все же добился в жизни. Собрать столько людей — ну, это, согласитесь, многого стоит. Действие на сцене вызывало любопытство, зрители живо реагировали на каждую удачную реплику, на любое движение и жест, а кое-где были даже аплодисменты. Кто-то еще в середине спектакля шепнул на ухо Данилову: «Поздравляю!»