Страница 1 из 2
Дарья Вильке
Между ангелом и волком
Про городок Ц. Вместо предисловия
Если хорошенько поразмыслить, то вот и получится — от того, настоящего Городка Ц. осталось одно кладбище: вычурные склепы, в них красными отблесками играют свечи, зажженные в честь Дня всех усопших, да ряды могил. Оно, правда, больше похоже на сцену. Где актеров больше, чем зрителей.
Они все тут: и мясной король Родл, владевший магазином на главной площади в Большом Соседнем Городе. Такой богатый, что у него были даже квартиры в Вене.
И потомственный пуговичный и галантерейный магнат Принц, красавчик и транжира — он стремительно разорился, за один всего лишь год, и умер потом с горя.
И старый крестьянин-патриарх Больтерер, у которого были самые толстые и гладкие коровы в округе, и чей приемыш умудрился однажды стать канцлером страны. Закончился с ними Городок Ц.
Городок Ц. — утонувший корабль. Их много, таких городков — которые навсегда ушли под воду, превратившись в историю. Можно ходить по кладбищам, что остались после них, и читать их как карту — как раскрытую на самом интересном месте книгу. А можно, превратившись в водолазов, спуститься на дно и поднять его на поверхность. И тогда он тяжело ляжет на ладонь, как огромный стеклянный шар. И если встряхнуть его, то видно, как падает снег. На церковь, будто сложенную из кусков ноздреватого серого сахара. На мельницу над ручьем с обкусанными льдом берегами, в котором водятся юркие форели. На пустырь, где всегда раскидывает шатер бродячий цирк. На кабачок Сеппа Мюллера с ободранными столами и неизменными, жаренными на вертеле рыбинами.
Идет по улице, спрятав острый нос в кудрявый воротник каракулевой шубы, тетушка Виола, похожая на цветок анютиных глазок. В корзинке у нее лук да морковь из зеленной лавки и дымящееся на морозе мясо — сегодня на ужин будет свиное жаркое.
Булочница в пекарне Долльнера выкладывает на деревянные решетчатые полки ржаные караваи прямо из печи — если прижать их сверху пальцем, хлеб уйдет вниз пуховой периной, а если надкусить — попадутся зернышки тмина.
Бредет последняя лошадь в Городке — крестьянина со смешной некрестьянской фамилией Кайзер, и тянет повозку, полную подмороженных яблок. Снег падает и падает, присыпая белой мукой дерюгу, которой прикрыты по бокам зеленые крепкие яблоки, наверное, хрусткие и кисловатые. На облучке сидит сам Кайзер Отто, и снежинки путаются в его усах, наметают маленькие сугробы на полях его фетровой шляпы. Проходя мимо школы — желтой, как кремовое пирожное, с белыми колоннами у входа — старая лошадь поворачивает грустную усатую морду. Словно стараясь разглядеть классы с дубовыми тяжелыми партами и светлоголовых мальчиков, склонившихся над сочинениями.
Капеллан и тетради в цветочек
— И каждую секунду думайте про то, о чем вы пишете, — произносит он бархатным баритоном. — О чем думает добрый католик?
— До-обрый като-олик, — нажимает на каждую букву капеллан Кройц и останавливается перед окном, заложив руки за спину. Он сцепил сухие ладони, и пальцы его перебирают винно-красные бусины чёток из отполированного до блеска дерева. Винно-красный крест легонько стукается о сутану, и по ней от этого бегут черные волны. Со спины капеллан кажется огромной нахохлившейся горбатой птицей с черными крыльями.
На улице тихо, хлопьями с ладонь падает снег, слепяще — белый, превращаясь на земле в голубой. А на снегу сидит горбатый ворон и смотрит на капеллана. И лошадь Кайзера Отто смотрит на капеллана, повернув усталую морду, кажется ему.
«Добрый католик проснулся однажды воскресным утром и подумал: „Хорошо бы сходить в церковь“», — выводит в тетрадке Вольфи, стараясь писать аккуратно.
«Что ты вечно пишешь как курица лапой — кричит обычно мама. — В кого ты такой пошел? Вот твой отец — он был совсем другой! У него был кал-ли-графический почерк!»
Послушать ее — так отец самое настоящее сокровище. «Бриллиант, а не человек», — с намеком в голосе говорит она.
От отца ему достался нос, нездешняя, ангельская фамилия Энгельке и половина имени. Когда Вольфи еще не родился, они долго решали — не спорили, нет, «мы никогда не спорили», — назидательно говорит мама — как его назвать. Мама хотела Вольфганг — в честь дедушки. А папа — Кристоф, Кристоф Энгельке. Поэтому в церковной метрике, которая топорщится готическими буквами как церковь на главной площади, стоит Вольфганг-Кристоф. Для мамы и для друзей — Вольфи. Почти волчонок. А в мечтах, когда он в рыцарских доспехах скачет на коне — ловкий и красивый, он Кристоф. Бесстрашный рыцарь Кристоф.
«Он выглянул в окно и вдруг заметил, что пошел дождь», — Вольфи выводит буквы, старательно сопя — но они все равно не получаются красивыми, а убегают друг от друга, падают плашмя на темно-синие линейки и проваливаются под строчку, как нога под лед, сковавший все лужи во дворе. У Вольфи всегда все не так, как хочет мама. Поэтому она называет его хулиганом.
Зато он придумал, про что писать.
Они все: и Карл, сын мясника, и Франци с улицы за кладбищем, и Фредл-толстяк, и Гарри, который Гаральд — все сидят над пустыми тетрадками. И в самом деле, что писать на тему, которую выдумал капеллан Кройц? «Что может помешать доброму христианину пойти в воскресенье в церковь».
А Вольфи знает — его история растет строчка за строчкой, округляется, как пушистый праздничный кнёдль, начиненный фаршем, и Вольфи даже тихонько хихикает про себя: от того, что так ловко вывернулся, от того, что рассказ так ладно складывается.
— Что смешного, Энгельке? — гремит над ухом. Капеллан Кройц высится над ним черной суконной горой.
— Н-ничего, — Вольфи кажется, что гора вот-вот упадет на него и раздавит, — я просто пишу.
— Ну тогда прочти нам всем, что ты там написал, — сухо говорит капеллан, и губы его тонко змеятся в улыбке, а рука с четками негнущимся дорожным знаком показывает на учительский стол.
Вольфи вздыхает и выходит из-за парты. От учительского стола класс кажется совсем другим, он раздвигается, становится необъятным, а ты будто стоишь на сцене.
— А вдруг я промокну? Нужно бы взять зонт, подумал добрый христианин, — читает Вольфи громко и с выражением. — Он поискал зонт, а когда нашел, то расстроился. Зонт оказался весь в дырочку. «Что же мне теперь делать? — подумал добрый католик. — Может быть, зашить зонт? Но я не успею. А может, надеть на голову мешок из рогожи покрепче и так побежать до церкви?»
Шея капеллана Кройца налилась багровым, будто ему нестерпимо жмет черно-белый жесткий римский воротничок.
Смешок — крепко слепленным снежком — дробно раскатился по классу, собрал, смел весь смех, по снежинке, с парт у окна и вдоль стены, превратился в горную лавину. Они уже все смеются: сжав губы, хихикает Франци с улицы за кладбищем, гогочет Карл, сын мясника, схватился за щеки Фредл-толстяк, будто щеки сейчас не выдержат и вот-вот лопнут от смеха, а Гарри, который Гаральд, даже подвизгивает, как поросенок, смеясь.
«Добрый католик уже понял, что опоздал на службу», — увлеченно читает дальше Вольфи, — и…
Бам-м-м!
Тяжелая рука, будто собрав всю силу, наотмашь бьет его по уху. Голова мотнулась, как у безжизненной тряпичной куклы. Ухо, щека и все, что слева, умерло. Смех в классе — тоже, будто его и не было. Лицо капеллана Кройца покраснело, стало винно-красным, как четки, и кажется, сейчас брызнет во все стороны.