Страница 6 из 63
Душа его изнывала в жалящей тоске по быстротечности жизни.
«Я весь в орхидеях, цветущих в безмолвии гор...» — эти мудрые древние китайцы знали цену каждого мгновения жизни. «Я весь в орхидеях...»
А перед глазами чугунная решетка, желтый лист липы, крохотное сердечко на черенке, застрявшее в чугунном изгибе, а под сияющим листом черная слеза застывшей краски. Холодно, дождливо и печально вокруг...
Но снова в нежном цветении вставала перед ним розовая Москва, шумела и мерцала в слуховых и зрительных видениях, не давала покоя, мучая колокольными звонами и зыбкой явью позолоченных куполов. Они мерещились ему кучевыми облаками в зияющих пустотах дымного неба, гудели буревыми, соборными колоколами и, останавливая на ходу, гневались на него, нищего сына Москвы, будто именно он и был виноват в их погибели.
Московская земля, сочная, изрезанная соловьиными оврагами, омытая весенними половодьями, пропитанная влагой чистых речек, струи которых давно упрятаны в подземные трубы или загублены ядовитыми стоками, светилась в памяти зеркальцами карасевых прудов, виделась с высоты прожитых лет цветущей долиной в излучине реки меж зеленых холмов, застроенных жилищами счастливых людей.
Он страдал от бессилия вернуться на песчаные берега Москвы-реки, где когда-то искал и находил белый, искрящийся песок для аквариума.
В четырех стеклянных стенках четырехведерного аквариума жили порфировые пецилии, таинственно рдеющие в зарослях зелено-розовой людвигии. Вода в нем дурманяще пахла теплой водой заросшего пруда его детства, когда на заре маленькие карасики выпрыгивают из тихого безмятежья, рождая тут и там на поверхности пруда разбегающиеся колечки от капель дождя, которого нет.
Теплый вечер, озаренный оранжевым солнцем, красит воду румянами, а пробковый поплавок вдруг, как карасик, начинает дергаться в разбегающихся кольцах на воде, пропадать под розовой поверхностью, горяча рыболова, рука которого ждет верного момента для подсечки, чтобы снять с крючка золотого карасика.
— А дальше там брянские леса, — говорила неокрепшим, водянистым голосочком застенчивая красавица с потупленным взором. — Мы туда боялись... Там легко заблудиться. — И коротко обмахивалась гибкими пальцами перламутрово-светлой руки, божественной, как мнилось страдающему Темлякову, туманной. — Папа туда ходил с ружьем, он рассказывал. Там черные ели и мох.
— Да отчего же они брянские? Дача-то у вас была по Николаевской дороге, — восторженно возражал ей Василий Дмитриевич, страшась обидеть ненароком.
А она поднимала глаза, не понимая его, и с надтреснуто-звонкой усмешкой отвечала, как несмышленышу:
— Уж это я не знаю отчего! А вот — брянские. До Белого моря тянутся, можно уйти и не вернуться.
Не сразу он сообразил, что несравненная его Дуняша, милая Евдокия Николаевна, все глухие леса называла брянскими, пользуясь этим словом как эпитетом.
Черные волосы, гладко причесанные на прямой пробор, разделяли ее яйцеподобную головку на две сияющие лоском половины. Темляков в волнении часто ловил себя на том, что не в силах объять взглядом это раздвоенное чудо. У него мутилось сознание, когда он видел левый ее глаз, такой же синий и под такой же черной бровью, как и правый. Ему словно судорогой сводило взгляд, и он ничего не мог поделать с собой.
— Почему вы такой странный? — спрашивала она у него. — Все время отводите глаза. У вас есть какая-нибудь страшная тайна?
Она спрашивала о страшной тайне с искренним участием, ее никак нельзя было заподозрить в любопытстве или в насмешливости. Половинки ее лица бывали при этом настолько одинаковыми, что Темляков, блуждающим взглядом пытаясь обнаружить в них хоть какое-нибудь отличительное свойство, даже в улыбке не находил асимметрии. Даже граненый кончик носа и тот был как бы поделен едва приметной впадинкой на две очаровательные дольки. Мягкие уголки ее розовых, матовых губ растягивались с поразительной точностью, образуя на круглящихся в улыбке щеках продолговатые одинаковые ямочки, являвшие собой неземную радость, словно бы слетевшую с небес и озарившую ее несмелое лицо. В синих глазах при этом возникал доверчивый вопрос, на который как будто уже готов был, таясь на донышке, нетерпеливый ответ, хотя Дуняша не осмеливалась ни на вопрос, ни на ответ, помалкивая в застенчивости.
Ее безмолвные ответы своей заразительной силой расслабляли Темлякова, он прочитывал в них такое головокружительное обещание, на какое он даже в мечтах не мог рассчитывать. С ним происходило в эти мгновения что-то очень похожее на то состояние, какое он испытывал когда-то в детстве, в цветущем саду, прижимаясь горячим лбом к шершавым доскам забора.
«Я весь в орхидеях, цветущих в безмолвии гор...» Он торопился, он заглядывал в завтра, думая, что завтра орхидеи расцветут у него под окном...
«Ах, ты Господи! — вопил он в отчаянии, — Зачем же я так торопился? Какой поток тащил меня? Куда?»
В эти минуты ему казалось, что он умирает, так тяжело ему было сознавать свое бессилие перед потоком времени, мчавшего его по жизни. Особенно трудно бывало в бессонные ночи. Только огромным усилием воли заставлял он себя жить дальше. И среди ночи, к зимнему окошку...
Он опять подходил к заиндевелому окну и прижимался лбом к ледяному стеклу, чувствуя упругую его хрупкость. Старший брат посапывал в постели. За окном звенела морозная лунная ночь. Декабрь на исходе. Скоро Рождество.
Маленькая луна забиралась так высоко в небо, что казалась стеклянным шариком. На пепельном снегу видны тени. А за обгоревшим забором пепельный холм — это снегом занесенное пожарище.
Смотреть туда страшно.
3
Евдокия Николаевна Нечаева, дочь богатого когда-то владельца суконной фабрики, донашивала бабушкины наряды и, словно бы не затронутая, никак не задетая трагическими событиями минувших лет, была не от мира сего. Летом она ходила в полотняных платьях, которые от долгого хранения приобрели восковой оттенок, устарев, конечно, фасоном, со всевозможными вытачками, рюшечками, фестончиками и рукавами буф, туго обтягивающими запястья. Костяные пуговицы выгнулись и тоже пожелтели от времени.
Когда она шла по улице в старомодном платье, кто-нибудь над ней обязательно посмеивался, называя барыней, хотя делал это за глаза, не откровенно, тайком, усмешечкой в спину; а кто-то при надобности обращался к Дунечке со всем тем почтением, к какому с детства успела привыкнуть она. Это ей придавало новых сил, словно она на примере убеждалась еще и еще раз, что независимостью победила время и нежелательные обстоятельства, оставив в дураках тех, кто смеялся.
На них Дунечка вообще слабо реагировала, не замечала, как не замечала она в жизни грязные, зловонные помойки с копошащимися там крысами, зная, что рядом с неизбежным злом растет раскидистый клен. В конце лета с этого клена, кружась, слетали созревшие семена с перепончатыми прозрачно-зелеными крылышками, похожие на речных стрекоз. А потом и желтые листья с бордовым крапом или с холодной прозеленью, так же кружась, опускались на землю, тихим и влажным шепотом тревожа уже опавших братьев.
Их было много, такое богатство лежало под ногами, что Дунечка всегда удивлялась, если хмурые люди проходили мимо и даже не смотрели на груду светящегося чуда. Она-то уж обязательно собирала чистые листья, лучшие из лучших, испытывая в эти минуты настоящую жадность и едва удерживая себя от желания сгрести их все в охапку и унести домой. А дома она горячим утюгом через бумагу разглаживала лучистые листья, подбирала по цвету и размеру, прикручивала тонкими медными проволочками к голым веткам, которые заготавливала заранее, выбирая развильчатые, наиболее похожие на настоящие кленовые.
В тяжелых вазах до весны, до первых живых цветов, светились тут и там в ее комнатке осенние букеты, умиляя добродушных гостей, которые обязательно всякий раз восхищенно спрашивали ее, как это ей удается составить такую красоту из простых опавших листьев.