Страница 50 из 63
— Я понимаю, я все понимаю... Но все-таки хотелось бы! Я, как теоретик, хотел...
— Какой ты теоретик, Пузырев! Садись уж, теоретик. Нам теоретики не нужны. Мы люди практичные. А вот насчет последней капли ты зря ввернул. Зря! Что ты имел в виду? — гневно спросил старец у Пузырева, который очень смущен был и смешон в младенческом своем непонимании. — Последняя капля терпения! Надо же додуматься до такой штуковины. Садись, садись, теоретик! Мы с тобой поговорим потом. Теория без практики — знаешь? Мертва! — добавил он зловеще и повторил сырым, болезненным голосом: — Мертва, Пузырев, мертва. Запомни.
Пузырев был убит, зато Клавдия Ивановна ликовала. Телеса ее волновались, она покусывала губы и словно бы рвалась в бой, чтобы добить Пузырева, лягнувшего ее в своем ошибочном, как выяснилось, и даже идейно порочном выступлении, осужденном самим Петром Аверьяновичем. Руки ее тряслись, когда она, не дождавшись пришибленных мужиков, наливала в свою рюмку водки. Сливина, не утерпев, поднялась, опрокинув загрохотавший стул, и чревом своим выкрикнула на весь зал:
— Предлагается тост! За Петра, великого! За дорогого нашего Петра Аверьяновича!
Люди зашумели, стали подниматься, чокаться рюмками, тянуться друг к другу, снимая мрак напряжения, в какой ввел их Петр Аверьянович разносом Пузырева. Каждый из них невольно чувствовал себя на месте несчастного, но каждый тоже знал про себя, что Петр Аверьянович прав, конечно, и как бы чувствовал себя одновременно на месте строгого, но справедливого Петра Аверьяновича. Каждый словно бы говорил, чокаясь с соседом и виновато улыбаясь: «Здорово он его подсек! Так подсек, что Пузыреву долго теперь не оправиться. А мужик был неплохой. Жалко. Но... не лезь со своими теориями в серьезные дела».
Темляков, как ни странно, тоже чувствовал справедливость, какая прозвучала в словах Петра Аверьяновича, и хотя он понимал, что Клавдия Ивановна слишком возвеличила его, назвав Петром великим, и что это вряд ли понравилось кому-нибудь из присутствующих, не говоря уж о самом Петре Аверьяновиче, при всем при том ему было жалко бедного Пузырева. Он глазами отыскал его за соседним столом и поразился перемене, какая произошла с ним.
Пузырев стоял, держа в руке фужер с золотистым вином, смотрел в одну точку и, одинокий среди шумных сподвижников, покинутый и отторгнутый ими, никем из них не замечаемый, как будто его и не было тут никогда или как будто он превратился в стеклянное изваяние, был бледен и страшен в своем отупении. На лице его, которое стало вдруг дряблым, брыластым, застыла недоуменная улыбка, похожая на гримасу боли и отчаяния.
Его можно было, конечно, понять и пожалеть как человека, который всю свою жизнь доказывал преданность высшему руководству и который на сей раз тоже вышел на трибуну, чтоб еще раз верноподданно послужить ему, но был жестоко не понят в этом своем рвении и расценен чуть ли не как подрывной элемент, против чего сам он всю жизнь боролся и готов был бороться и дальше, не помышляя ни о каком своем особом мнении или ослушании.
Темляков видел в нем несчастного, душа которого наверняка в эти минуты вопила сплошное «не-ет!» не в силах понять, что же произошло в жизни, которая вдруг покачнулась и уплыла из-под ног. Только что была прочная и надежная, а вдруг взяла да и развеялась дымом, не оставив надежды на будущее, разорвав человека на части и превратив его в шуршащий комок никому не нужной бумаги, выброшенной в мусорное ведро. «Не-ет!» — кричал бедный Пузырев в этом помойном ведре. Но никто уже не слышал его вопля, никто не обращал на него внимания, и неизвестно ему самому было, зачем и для чего он стоит с фужером вина и улыбается. Упасть в ноги, молить о прощении! И об этом, конечно, думал бедняга, который даже не притронулся, не пригубил фужера, когда все дружно и радостно выпили за Петра великого и, сев за свои тарелки, принялись закусывать, получая удовольствие.
— Чего стоишь? — услышал Пузырев насмешливый голос старца. — Оглоблю проглотил? Теоретик!
— Простите! — воскликнул Пузырев и торопливо сел. Он готов был стерпеть любое унижение, лишь бы осталась хоть махонькая надежда на спасение, хоть самая крохотка ее.
— Не выпил даже глотка за меня, — опять сказал Петр Аверьянович, рассмешив людей.
Переосмысливает! — крикнул кто-то из зала.
— Чешется, — раздался женский голосок.
— Теорию в практику переводит. Думает!
И пошли и поехали! Кто во что горазд, всяк хотел подать свой голос, голосище и голосок, чтоб доставить удовольствие Петру Аверьяновичу своей поддержкой. Люди ели, стучали вилками и ножами, наливали друг другу вина, водки, коньяку.
Темляков налил себе в фужер клюквенного морса и с наслаждением выпил кисло-сладкую, вяжущую розовость, которая остудила его и привела в сознание.
— Чтой-то вы загрустили, — услышал он голос Клавдии Ивановны, которая не уставая пила и ела, шевеля передними зубами, как какой-нибудь суслик, всевозможные яства, тяжко заглатывала плохо прожеванную пищу и тянулась вилкой за новой порцией, наваливаясь животом на стол.
— Пузырева жалко, — признался Темляков, видевший только что, как тот налил себе полный, через край, фужер и выпил его стоя, преданно глядя на своего руководителя. — По-человечески, — добавил Темляков, поднимая рюмку с водкой и приглядывая исподлобья на свою соседку.
— А чего его жалеть, подхалима?
— Все-таки человек. Хотел как лучше. А получилось наоборот. Конечно, он краснобай и мечтатель...
— Вот именно! — сказала Клавдия Ивановна и, быстро утерев губы салфеткой, чокнулась с Темляковым и проглотила водку, которая как малая капля пролилась в неохватное ее тело, в чрево, во тьму, набитую всякими закусками, только что красовавшимися на пиршественном столе. — Вот именно что, — повторила Клавдия Ивановна и сунула в рот розовый жирный кусок лососины. — Тут не абы кто собрался, чтоб слушать всякие глупости, — пробубнила она с полным ртом и откровенно подмигнула Темлякову. .
«Вот это я влип!» — подумал он в смятении и твердо решил не пить больше ни рюмки водки.
На трибуну поднимались другие ораторы. Кто-то говорил о трудностях с транспортом, об отсутствии специальных автомобилей для перевозки стеклянной посуды. Другой говорил от отсутствии шифера и других строительных материалов, хотя и заверял, что коллектив вверенного ему управления справится с поставленной задачей. Третий призывал изыскивать местные материалы для строительства, поддерживая мысль о том, что с транспортом необходимо решать вопрос немедленно, чтобы уже завтра начать разгрузку складских помещений, забитых горами пустых бутылок, поток которых не перестает прибывать.
Шел разговор, на который Темляков уже не реагировал, хотя замечал, как бурно иногда Клавдия Ивановна вскидывалась, если ей вдруг казалось, что оратор не все договаривает или ведет речь не о том, что является главным и решающим в настоящий момент.
Он всякий раз поражался энергии этой женщины, которая вылила в себя несметное количество водки и только раскраснелась, ничуть не опьянев, только дыхание у нее стало более отрывистое и шумное да взгляды, какими она пугала Темлякова, сделались более откровенными и продолжительными.
Она много и жадно ела, не отказавшись и от наваристого борща с чесночными пончиками, и от куска жареной свинины на косточке, филейной той части, которая таяла во рту, ублажая несчастную душеньку.
Он с опаской поглядывал на нее, встречая ответный взгляд, и не знал, что ему делать с собой, как улизнуть под благовидным каким-нибудь предлогом от Сливиной, скрыться незаметно и добраться наконец до своего чемодана.
Он и сам тоже никогда так много не пил и не ел, чувствуя тяжесть не только в голове, но и в желудке.
Но милые девушки убрали грязную посуду и стали опять носить закуски, похожие на кондитерские изделия. То есть Темляков так и понял, что на столе появились сладости к чаю — всякие желе, помадки, пирожки с вареньем. Но это было так и не так. Вместо шоколадно-кофейной на вид помадки, исполненной в виде полешка, из-под трухлявой как бы коры которого лезли веселые опята, оказывался паштет из печенки разных животных, что было, конечно, безумно вкусно, но уж очень неожиданно.