Страница 43 из 63
— То есть как?
— Ты же говорил: там посмотрим. Мы где? Еще не там? Здесь что же — хижина? Нет? Или...
— Надо немножко пройтись, Инга, — в отчаянии перебил ее Темляков, видя, как быстро пьянеют ее глаза.
Но она настырно выпукло посмотрела на него и опять сказала зажурчавшим после коньяка, похожим на звук губной гармошки голосом:
— Заткнись. — И безвольным движением руки отмахнулась. — Я тебя предупреждала!
— Да, но ведь о глотке... говорила. Зачем же...
— Трусь-трусь-трусь, — сказала она словно кролику и ландышем хлестнула его по лицу.
Темляков был очень встревожен,-чувствуя себя виноватым перед молодой женщиной, которой он так неосторожно предложил глоток коньяка. Ему было неприятно видеть ее опьяневшей, и, хотя он скрывал от нее свое чувство, улыбаясь и разговаривая с ней как с ребенком, он понимал, что ему придется набраться терпения и выслушать все ее глупости, которые она несла, поднявшись перед ним в рост и изображая из себя поющую танцовщицу.
Ей же, наверное, казалось в эти минуты, что она была очень изящна и легка в своих телодвижениях. Она виляла бедрами, расставив ноги. Руки ее, как ей, вероятно, мнилось — лебяжьими шеями, скользили по длинным бедрам, ластились к ним и в такт веселого мотивчика вспархивали крыльями, взлетали выше головы, извивались змеями на восточный манер и опадали опять на бедра. При этом Инга притоптывала, приплясывала, кривляясь и выкрутасничая перед ним в светло-березовом этом зальце среди леса, мяла ландыши и загнанно улыбалась.
Пела она одну и ту же, неизвестную Темлякову и, видимо, старую озорную песню молодой бабенки, загулявшей в дни отлучки мужа.
— «Поехал мой муж в Крым по зелье, — весело вскрикивала Инга, шумно дыша. — Туда бы доехать, оттуда б не бывать»!
Очень мило у нее получалась эта концовка «оттуда б не бывать», как будто она вкладывала свое, особенное отношение, очень личное и пережитое, в эти, как казалось Темлякову, жестокие слова песни. Он невольно переносил их и на себя, словно это именно он поехал в Крым пить зеленое вино, а жена загуляла без него и совсем уж распустилась в своих желаниях.
— Ну хорошо, хорошо, — останавливал он ее, смеясь. — Что ж, это весь твой репертуар? А что-нибудь другое?
— Заткнись, — грубо отмахивалась от него Инга, хотя грубость эта звучала, как ни странно, капризно-ласково в ее устах.
Вдруг она остановилась и вперилась в Темлякова безумоватым взглядом.
— Хочешь? — спросила она. — Не будешь жалеть? Есть еще одна песенка. Хочешь? Ты еще не знаешь меня!
— Чего же мне жалеть, — откликнулся Темляков, почувствовав теплый толчок в груди. — Отдохни, посиди немножко.
— «Я под шубкою была! — заорала вдруг Инга на весь лес. — Я под шубкою была, под шубейкой грелася, одному разок дала, другому захотелося»! Во какую еще знаю! — дико вскричала она й разразилась хохотом, побежав по кругу от переизбытка сил по белоснежно-зеленому, стыдливо-чистому лесному уголку, заросшему цветущими ландышами. — «Я под шубкою была, под шубейкой грелася...» — снова закричала она и, замкнув круг, бросилась, бросилась всей своей неосторожной смелостью к нему на колени, на грудь, в голову, в ребра, в лицо.
Инга задыхалась от безумного веселья и страсти, требуя от него, оцепеневшего, ответной страсти и буйства, не понимая, почему он так холоден и равнодушен, когда сама она перешла уже все границы дозволенного.
— Давай веселиться, — говорила она, захлебываясь. — Я хочу веселиться! Ты оглох! Очнись...
Темляков неловко обнял ее и стал целовать. Она притихла. Он же все больше и азартнее разгорался, забываясь и уже не помня ни о чем, как будто ветерок наконец дунул и растормошил отцветший одуванчик, семена которого, дождавшись своего часа, пустились в недолгий свой полет над зеленым лугом.
И вдруг он почувствовал по обмякшему ее телу, по склонившейся голове на одряхлевшей вмиг, потерявшей всякую жизненную силу, увядшей шее, что с Ингой произошло какое-то несчастье, что она или потеряла сознание, или даже умерла у него на руках. Он испуганно отпрянул от нее...
Но то, что произошло с ней на самом деле, повергло Темлякова в ужас и безумную панику, какой он никогда в жизни еще не испытывал.
Естественно, что, когда Инга повела себя так странно, когда она быстро стала терять силы, уронив голову, которая, как вырванная из воды белая лилия, утратила свою красоту и упругость, он окликнул ее и, забеспокоившись не на шутку, стал осторожно перекладывать со своих рук и коленей на доски, делая это в нервном ознобе и потому не с должной, наверно, аккуратностью. Голова ее легонько стукнулась о доски, и ему показалось, что она вдруг отвалилась от туловища и желтым комом скатилась на влажную землю к его ногам.
Он чуть не закричал от ужаса. Но то, что он увидел на месте этой якобы отвалившейся головы, заставило его онеметь в холодном поту. Дыхание его оборвалось, он закашлялся, земля поплыла из-под ног... и он едва удержал равновесие, рукой уперевшись в металлическую кожу дуба.
Перед ним лежала бездыханная женщина с серой, стриженной под машинку шишковатой головой, у которой на том месте, где должны быть уши, торчали два длинных, тоже как будто коротко стриженных серых отростка, выгнутыми своими плоскостями образовывая глубокие ушные раковины.
Голова ослицы, которую вдруг увидел Темляков, лежала на полуистлевших досках в том безжизненном и жалком повороте, в неудобной для сна или отдыха позе, какая отличает мертвое тело от живого.
Но чем внимательнее Темляков вглядывался в нее, удерживая себя от бегства и крика ужаса, тем явственнее он замечал признаки жизни в этой странной голове — толстые ресницы полуоткрытых глаз вздрагивали, изо рта, верхняя губа которого не способна была уже прикрыть вытянутую челюсть с желтеющими из-под нее зубами, вырывались едва слышные то ли всхлипы, то ли стоны, а вздувшаяся на переносице извивистая жила, спрятанная утолстившейся серой кожей, была наполнена явно живой, пульсирующей кровью. Ему даже показалось, что от головы исходит горячечный, обжигающий сухой жар, который удушливо вдруг коснулся кожи его лица, повергнув Темлякова, и без того обессиленного и едва держащегося на ногах, в новый, сводящий с ума и останавливающий всякую жизнедеятельность страх.
Неимоверным усилием воли он заставил себя прикоснуться к голове. Приподнял ее, чувствуя под руками волосяную шершавость свинцово тяжелого черепа, холод бархатистых толстых ушей, глядя на которые Темляков уже не сомневался, что это уши молодой ослицы или, во всяком случае, одной из разновидностей конячьего рода, лошака или мула, и, невольно опасаясь ощеренных зубов, которые в страшном оскале, казалось, готовы были вцепиться в его руку, положил эту голову набок, подумав, что так ей будет удобнее.
С неприязнью почуял он запах сладковато-душного перегара, вырвавшегося изо рта, и услышал облегченный вздох головы. Но нашел в себе силы поднять с земли свалившийся парик, искусно сделанный из тонких пушистых женских волос, пахнущий хорошими какими-то духами, и подложил его под шишковатый затылок.
Он все это делал как во сне, даже удивляясь самому себе, почему так долго не может проснуться и никак не найдет в себе силы скинуть с себя дьявольские чары. Но если это был сон, то он протекал слишком реально, слишком отчетливо для сна работали все органы его чувств, и Темляков в отчаянии понимал, что, к великому сожалению и несчастью, это был не сон.
Предсмертный ужас не отпускал его. Не было никаких сил сопротивляться ему. Но последней каплей в нечеловеческих его муках, которая, казалось бы, должна была доконать беднягу Темлякова, явилась маленькая лесная мушка. В вечной своей озабоченности и бесстрашии она с торопливым звоном опустилась на верхнюю губу ослиной головы и, пробежавшись по липкой поверхности, заставила вдруг содрогнуться в нервном тике эту серую голову. Глаза мутно приоткрылись, обнажив голубоватый белок, нос сморщился, и в лесной тишине раздался то ли вопль, то ли чих. Длинный язык улиткой выполз изо рта и, облизав губу, по который только что ползала бронзовая мушка, свесился в безжизненном бессилии.