Страница 14 из 27
Декабрь сыпал и сыпал снегом. Медвежья Лядина утопала в сугробах, которые голубоватыми острыми гребнями тянулись к самым крышам домов. Казалось, зима решила похоронить деревеньку, сравнять ее с окрестными полями, что расстилались по склонам холма.
В темные зимние ночи, как низкая, готовая вот-вот погаснуть, звезда, светился на горе одинокий желтый огонек. И, как звезда, он гас в морозной мгле, а под утро снова слабо мерцал на белой вершине холма, возвещая о том, что здесь еще теплится жизнь.
А на рассвете, будто из сугроба, поднимался над крышей Гоглевых белесый, с просинью, дым. Он медленно плыл мене опустевших домов, сползал в ложбину, редел и таял. Так редела и таяла с годами сама Медвежья Лядина. Ведь раньше и дымы струились над деревней густо и ложились в низине плотным, долго не рассеивающимся туманом.
Как и прежде, на проселке утром и вечером скрипели полозья: это бессменный Миша-Маша приезжал на хутор за молоком. И молчаливая Валентина опять помогала ему грузить на дровни тяжелые фляги. Потом скрип саней смолкал вдалеке, и невольно думалось, что эти звуки больше уж не потревожат первозданную тишину Медвежьей Лядины.
Но наступал новый день, и все повторялось: и желтый огонек, и дым над крышей, и скрип полозьев на проселке…
Жребий
МЕДВЕДЬ стонал в кустах. Мы стояли на краю овсяного поля и жадно курили, прислушиваясь к этим хрипловатым тягучим звукам. И было нам не по себе.
— Может, попробуем добить? — предложил я, досадуя, что не уложил зверя наповал.
— Ничего не выйдет, — ответил лесник и достал фонарь. — Смотри!
Узкий, как лезвие ножа, голубоватый луч вонзился в кусты. Стоны мгновенно смолкли. Но как ни пытался я разглядеть медведя, не смог увидеть ничего, кроме причудливого переплетения веток и теней от них.
До ближней деревни далековато, а ночь выдалась теплая, и лесник предложил переночевать в сосновом бору, за полем. У нас был чай и котелок — литровая консервная банка — и мы с аппетитом ели черный хлеб с дешевой колбасой, по очереди запивая чаем.
Лесник, обычно веселый и разговорчивый, на этот раз был молчалив и угрюм. Что-то тревожило его. Неужели мой неудачный выстрел? Да и не такой уж он неудачный, раз медведь не нашел сил покинуть кусты на меже. Лучше, конечно, когда зверь падает замертво, но ведь с медведем такое бывает редко: он очень крепок на рану. И лесник это хорошо знает, он — старый медвежатник.
После ужина мы подкинули дров в костер и улеглись на хвою.
— Хочешь, я расскажу тебе одну историю? — предложил лесник.
— Да, конечно! — отозвался я.
Он скрутил цигарку, раскурил ее и начал рассказывать глуховатым тихим голосом:
— Это было тринадцать лет назад. Тогда я был промысловиком. Ловил капканами куниц, ходил на белку, охотился на лосей, отлавливал люминалом лисиц. Медведей в ту пору было в наших краях много, считались они вредными — стреляй хоть круглый год без всяких лицензий! Но я на них не охотился — не умел, да и интересу к медвежьей охоте, не чувствовал. И вот как-то получаю я из Москвы письмо. Какой-то Силаков Алексей Афанасьевич пишет, что желал бы провести отпуск на охоте в наших лесах, и что его особенно интересуют медведи. Подивился я, откуда он адрес мой узнал, однако ответил все как есть: медведи водятся и на овсы ходят, только я на них не охочусь. Но если, мол, приедете, компанию могу составить. Описал, как попасть в наши края.
Он приехал в середине августа. Пятнадцать километров от пристани топал пешком под проливным дождем по раскисшей дороге. Дома у меня оказалась одна старшая дочь, Любаша. После десятого класса предложили ей остаться в школе лаборанткой, она согласилась, вот и жила все лето дома. Она, конечно, дала гостю сухую одежонку, чаем его напоила.
А я кротоловки осматривать ходил и дождь пережидал в соседней деревушке. Прихожу — гость уж на печке отогревается: хоть и лето, а погода зябкая стояла. Познакомились. С виду ему лет тридцать пять. Ростом с меня, но в кости много шире — крепкий мужик!
Я первым делом за чай, и его приглашаю.
— Ну что ж, — говорит, — за компанию и черти в рай попадают!
Достал он из своего мешка флакончик охотничьей, граммов этак на триста, и подает Любаше:
— Будь добра, красавица, разлей нам. На удачу.
Любаша смутилась, но флакончик взяла, разлила водку.
Выпили за знакомство, и он сразу о медведях речь завел. Слышно ли, что звери на овсы ходят или скотину беспокоят, много ли ягод в лесу, большие ли перелески между деревнями, велики ли поля… Я рассказал ему, что знал, и вижу: недоволен гость, бумагу достал, карандашик, что чернилами пишет, и просит схемку соседних колхозов начертить. Нарисовал я все, как умел, а он просит отметить, где вырубки, где черничники и старые ельники, где болота.
Местность я свою знал хорошо и весь листок ему пометками искрестил. А сам думаю: по бумажке, приятель, немного наохотишься!..
Перед его приездом я кой у кого спрашивал о медведях и знал, что в колхозе имени Кирова мишка наведывался в овес. Но туда далеко, верст двадцать. И рассчитывал я пройтись с москвичом по ближним полям. Ему пока ничего не говорю: интересно, чего он дальше плановать будет.
Расспросил он меня обо всех мелочах и говорит:
— Значит, на примете ничего нет? Жаль. Тогда для начала съездим в разведку вот сюда! — и ткнул карандашиком в колхоз имени Кирова.
Надо же такому совпадению случиться! Неловко мне стало, что умолчал о вестях из этого колхоза. Можно, говорю, и туда, только машины в те края не ходят — дорога тракторами разбита.
— А мы пешочком. Часика в четыре, встанем и потопаем!..
Приготовили рюкзаки, осмотрели ружья. У него ружьишко видное — ижевка двенадцатого калибра, бескурковка. У меня — тулка. Еще с часок языками поляпали о том, о сем и пораньше улеглись спать. Я Любаше наказываю, чтобы будильник завела, а Афанасьевич с постели:
— Не надо, и так встанем. Зачем всех будить?
Но дочка все же крутнула пружинку. Так, на всякий случай.
Под утро, будильник еще не тренькнул, гость поднялся. Любаша встала, чтобы мать не тревожить, самовар поставила, на стол собрала. Попили мы чайку и в половине четвертого вышли из дому. Дочка дверь за нами пошла запирать.
— Пожелай нам, Любушка, ни коготка, ни хвостка! — сказал Афанасьевич.
Дочка только прыснула в ответ — никогда такой поговорки не слыхала — и махнула рукой.
Всю дорогу Афанасьевич рассказывал о зверях да птицах. Был он ученым зоологом и всякую пичугу по голосу узнавал и подражать ей умел, о любой букарашке столько рассказать мог, что такого нигде и не вычитаешь! Я и не заметил, как мы в колхоз пришли.
Председателя застали в правлении, собирался по бригадам ехать: время-то уборочное! Он нам быстренько на колхозной карте все овсяные поля показал и говорит: вот тут, за деревней, медведь ходил в овес, ходит ли теперь — не знаю, сами проверьте, идти тут близко, да и поляночка маленькая. А москвич молчит, думает что-то. Потом ткнул карандашиком в угол карты.
— Овес?
— Овес, — ответил председатель. — Но бывал ли там медведь, не могу сказать.
— Площадь?
— Шесть гектаров.
— А тут — лес? Березняк? Ельник?
— Ельник. Дальше — болото, большое, километров на десять.
— Чистое?
— Да нет, сосенки есть и боры попадаются — релки.
Расспросил Афанасьевич, что растет вокруг поля, есть ли поблизости речка или ручей, где дорога проходит, и вдруг говорит:
— Вот туда и пойдем.
Я ему: может, сначала ближнюю полянку проверим? По совести говоря, не хотелось мне еще семь верст топать вслепую: неведомо, ходит ли там медведь, да и поле, что аэродром!
Москвич на часы глянул и как отрезал: туда!
Я уж спорить не стал: что спорить, раз сам не медвежатник.
В десять утра мы были на месте. Перелезли через изгородь, огляделись. Поле одним краем в низину уходит; островочки кой-где опаханы — кусты растут, а вокруг — лес, недалеко речка шумит — мельница прежде была.