Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 90

— Да вот,— говорю ей с небывалой радостью,— ходил смотреть, где медведя убили...

— Чего? — спросила старушка с полусонным, сердитым напряжением на лице.

— Медведя, говорю, убили, а я ходил смотреть, где убили-то... Вот и все. Все дела. А ты идешь, голову-то укутала, я и напугался малость, не признал... Думаю, кто это идет с белой башкой! А это ты идешь, бабка Наташа, знаю я тебя. Здравствуй.

— Медведю убил?

— Не я убил. Я нет... Просто ходил смотреть. Вот.

— Лежит медведь-от? Неужто не увезли?

— Ну как не увезли! Увезли.

— А она ходила, ходила, весь лес за...ла,— сказала старушка с деловитой озабоченностью и махнула рукой за бугор, на котором горбился колючий лес.

— Кто ходила? — спросил я.

— Медведь, кто ж.

— Так уж и весь лес?! Небось и не видел никто.

— Видели, видели... Как же ее не увидишь? Не заяц. Она вот тут за ручьем, у поля... Я иду тут поутру как-то... Да когда же это? Дни четыре прошло. А она под лесом. На дыбки стала и руками-то, иди, говорит, ко мне... Иди, иди, говорит. Вот так-от руками-то... подняла их и зовет. Глядит на меня, а я испугалась. Вот так-от, недалеко... Говорю, иди домой, иди домой, нечего тебе тут овсы мять. Люди старались, овсы хорошие стоят, а ты тут безобразничаешь... А она большая, здоровая, как ты. Во такая, как ты, стоит и не идет никуда. Рявкнула на меня не сильно. Я уж думаю, свят, свят... Перекрестилась. А она чего-то испугалась, присела в овес и ушла в лес. Задом колыхнула и ушла. Послушалась. А теперь убили. Ну, слава богу! Мельник убил из Бойнева. Он охо-отник...

— А не жалко?

— Кого?

— Эту, как ее... как это ты говоришь — медведю. Не мельника же.

— Мельника чего ж, конечно... Он с добычей.

— А медведя не жалко?

Она застенчиво посмотрела на меня, улыбнулась нелепо и снисходительно, словно бы ей неудобно стало за меня, за мой вопрос, точно она решила, что я насмехаюсь над ней, над старой, или так вот глупо заигрываю с ней.

Я ей сказал:

— Их же нельзя теперь... Их, бабушка Наташа, мало очень.

— Кого?

— Медведей.

— Непошто горевать. На кой они? Я молодая-то была, одну нашу девку, Нюру Хрусталеву, помяла медведь. Вышла на дорогу и не пускает. Руки растопырила. Нюра бежать, а медведь на нее — да сшибла. Нюрка-то упала, орет, а потом обмерла от страху, а очнулась, медведь лежит недалеко и глядит на Нюру... Голову так-от уткнула и поглядывает. Нюра на колени, она опять к ней. Рукой ее черной своей... А когтищи-то во! Исцарапала девку до крови, целый месяц пролежала...





Мужики искали, да так и не нашли ту медведю... Раньше много было медведей. Много! Теперь тоже немало. Не так уж мало, сынок. Мельник из Бойнева каждый год, то зимой, то летом убивает. Он специалист. Он когда еще молодой был совсем... Он не старый, но в годах, а молодой был, вот таку маленьку медведьку домой приволок. Рассказывают, медведька подросла, жила, как собака, во дворе, а сама схоронится и ждет, когда овечки подойдут. Овечки подойдут к сену, а она на них и нападет. Овечки-то убегали. А иной раз клок шерсти вырвет. Во какая! Дочка Мельникова все с ей купаться ходила на пруд. Медведь купалась, плавала, а дочка к мячику ее приучила. Мячик бросит в пруд, а медведя с мячиком в воде и играет, как дите. И чего ж ты думаешь? Чуть дочку-то Мельникову не утопила в пруду. Дочка с ей, как с собакой, плавает в пруду, на середку-то вместе заплыли, а медведи поиграться захотелось, она возьми да и начни играть с головой-то — думала, мячик. Начала ее топить. Она кричать, а все ушедши были — сенокос. Чуть жива осталась. Доплыла до берега, а отцу-то и не говорит, боится, а он, однако, узнал. Ему девка, которая видела, сказала все, как было. Он ружье-то взял и застрелил медведю. О-о-от какая порода ихняя шкодливая... О-от! Непошто горевать.

— Это понятно,— сказал я.— Да ведь не собака же это. Зачем его из леса в дом тащить? В лесу бы жил, и никому от него беды бы не было. Верно?

— Не собака, не собака,— согласилась старая Наташа.— Собаки, они тоже бывают, не приведи господи. Меня вот медведь никогда не трогала, а собака кусала, один-то раз за дело, не туда зашла, дак и сама виновата, а в другой раз ни за что... набросилась... Я боюсь собак.

— Все-таки жалко медведя! — со вздохом сказал я.— Жил бы да жил.

Но старушка не восприняла это мое сожаление, неуверенно как-то промолчала, понимая, видно, мою жалость как придурь, поправила на голове накидку, бормоча отрешенно:

— Ах, господи, господи... В Шую собралась. А автобус сломался. У нас продавщицу-то посадили, магазин не открывают, никто идти не хочет... А как жить? У нас одни старые, да малые, да дачники. А из Шуи не хочет никто. Говорят, пропади она пропадом, такая работа: посадят в тюрьму. Никто не хочет,— оказала она словно бы с удовольствием и пошла, не прощаясь.

Резиновые, тусклые, грязные сапожки ее с выдирающими буграми подагрических шишек чмокнули на раскисшей дороге.

Я было тоже пошел, но она окликнула:

— Сынок, срезал бы ты мне палку... Ножик-то есть? Вот эту березку бы срезал... ровненькую... Ноги, сынок, не идут.

Еще не побелевшая, сиренево-бурая, тонкая березка пушисто росла на обочине дороги... То ли я на нее, то ли она на меня посмотрела вдруг испуганными глазами, вздрогнув лаковым мокрым листом, по которому ударила капля, и тут же другим листом, по которому тоже капля. Была она стройная и в самом деле ровненькая, напряженная, как бамбук.

А я достал нож и, ругая себя за вернувшуюся слабость, обхватил рукой шершавый мокрый ствол, нож увяз в тугих ее волокнах, но с четырех или пяти подрезок я уже легко обломил ее, поднял, шуршащую, над дорогой, обрубил ножом, как топориком, тонкие зеленые ветки, срезал макушку, подстругал немножко рукоять, очистил от зеленой коры и подал довольной и благодарной старушке то, что недавно было живой березкой.

Она потыкала палкой в грязь, приноравливаясь к ее упругости и величине, и пошла в Шую — пошла уверенней и ходче.

А в грязи остались лежать коричневые ветки с яркими листьями, как перья ощипанной птицы. На обочине, среди пожухлых, перепутанных стеблей увядших цветов, среди других веточек с живыми листьями забелел заструганный сверху младенчески тонкий пенечек...

И что это за день такой выдался в моей жизни?! Откуда навалилась на меня такая пронзительная жалость?

«Ну вот,— опять послышалось мне в шуме дождя и ветра.— Ну во-от... А я-то так хорошо росла... Так хорошо росла... Росла... Поднялась бы тут над дорогой... Ну во-от... Чего же теперь? Так не хочется, не хочется...»

Я заторопился к дому, снова придавленный усталостью и странным каким-то чувством... не жалости даже, нет, а как будто бы обрел я нечаянно способность понимать души зверей и растений — всего живого на земле.

Шел и старался избавиться от этой навалившейся на меня непосильной тяжести, думал о старушке, которой еще идти и идти до Шуи, и о себе.

«Хорошо мне, конечно, со здоровыми ногами идти! — думал я.— А ей-то каково с больными? В ее-то годы? А палка — что ж... Неужели березку пожалеть, а ее нет... Кто ж тогда ее-то, старую, пожалеет?»

Меня уже стала раздражать эта навязчивая, расползшаяся до нереальных каких-то размеров, распоясавшаяся жалость. Мне было жалко медведя, жалко срезанную березку, ее веточки на дороге, листья, брошенные в грязь, жалко и старушку с подагрическими ногами.

Я устал от этой тяжелой жалости.

«Тебе хорошо, конечно,— думал я со злостью о себе.— Приехал, попил топленого молочка, выспался в тепле, погулял тут под дождем... Пожалел всех! Ишь ты какой жалостливый! Какой хороший... А ты поживи тут всю жизнь, как эта старушка, повстречайся с медведем, который поперек дороги станет. А ты ведь не с ружьем, а так просто, как та девка на лесной тропе. А он на тебя... Вот тогда и пожалей. Себя! Или медведя. Кого хочешь! Себя или медведя. Березку или старушку. Кого хочешь».

Леса вокруг темно и глухо горбились на мягких холмах, таяли в дождевой пелене низин, серели вдали мутными волнами. Глинистые лужи на дороге отражали безликое небо, а вернее, облака, которые закрывали огромной своей толщей небо.