Страница 18 из 90
Так он думал, сидя на корточках, на белых своих пятках, пружиня босыми ногами, сунутыми в шлепанцы, а мокрые руки его, словно бы тоже сами по себе, раздвигали шершавые и поседевшие от росы огуречные листья, обнажая влажную, затянутую посеребренными паутинками, пахучую землю, на которой лежали зеленые, упругие и тяжелые от собственного сока, колючие огурцы. Они хорошо прятались, и Демьян Николаевич радовался всякий раз, когда пожелтевший, ворсистый листик, который он отстранял рукой, открывал взгляду притаившийся на холодной земле, обрызганный росою огурец. Он любовался им, как будто это не огурец был, а какой-нибудь необыкновенный белый гриб, случайно попавшийся на глаза, и, стряхнув с него крупинки прилипшей земли, бросал в миску. А пальцы слепо натыкались опять в путанице душно пахнущих, сильных и упругих листьев на колючую округлость другого огурца, и он опять спешил увидеть этот единственный и неповторимый огурец, запечатлеть на мгновение в своей памяти и бросить на белую эмаль миски, испытывая странное чувство, похожее на сожаление.
Огурцы в то жаркое лето уродились хорошо, и было их множество. И помидоры тоже уже наливались белым соком, матово блестели перевязанными, светло-розовеющими щечками, выпирая из буро-зеленой и словно бы пропылившейся ботвы. Лук поспевал, глянцево желтея своей сочной упругостью, выламываясь из земли, тесня своих собратьев по грядке. И морковь уже тоже показалась из земли, как и рыжие луковицы по соседству.
Ухоженная, рыхлая земля словно бы исторгала из себя, как какой-нибудь хорошо отлаженный автоматический агрегат, все эти розовые, рыжие, лиловые и зеленые изделия, заканчивая в усталости сложный цикл своей мудрой и напряженной работы. Даже воздух пропах поспевающими плодами: каждый источал свой запах, рождая счастливо дурманящий аромат созревания, остро напоминавший о близкой уже осени, об увядании, о туманах и горьком дыме.
«Все гораздо проще, — успокаивал себя Демьян Николаевич. — Жизнь прекрасна сама по себе, а вовсе не только в моей душе. Для всех этих растений жизнь только еще начинается. Она только-только нарождается сейчас в семенах, в сочных луковицах... Жизнь вообще бесконечна, и всегда она торжествует. Даже над смертью. Больной человек умирает, останавливается кровь, и вместе с ней умирают всякие там вирусы и прочая нечисть. Можно, конечно, считать, что болезнь победила, но ведь это только кажется так. А на самом деле жизнь остановилась, чтобы все-таки победить невидимых этих тварей, которые только и живы живой жизнью. Сонмища этих тварей гибнут, побежденные — нет, не смертью, а жизнью, которая остановилась. Жизнь побеждает то, что несет людям смерть. Это не смерть, а последний шанс победить врага — остановиться, похолодеть, — думал Демьян Николаевич с грустной усмешкой сомнения на лице. — А все-таки! Почему бы нет? Можно ведь думать и так. Можно думать о селедке как о закуске, но можно подумать о ней о живой, как она плавает в море, как она одинока и беспомощна, если отобьется от стаи, и как она погибает в этом своем одиночестве. Можно по-всякому думать. И вообще я думаю только лишь для самого себя и не собираюсь никому ничего навязывать. Я сам по себе, и мне приятнее думать именно так, а не иначе».
Он даже сердился иногда, мысленно воображая перед собой насмешливого оппонента. Но в это утро он был расслаблен, и ничто на свете не раздражало его.
Широкие, заросшие кудрявой ботвой грядки, обремененные плодами и тяжелой росой, блестели перед ним холодной и сытной свежестью, словно и они тоже были сами по себе в этой жизни, словно бы это какие-то тучные и счастливые зеленые звери разлеглись среди некошеной мокрой лужайки и перед наступающим опять зноем притаились в блаженстве под тяжестью благодатной влаги, забыв о поспешающем солнце, которое все выше и выше поднималось над лесом, укорачивая прохладные тени — эти легкие призраки ушедшей ночи и свежести.
«Все это только кажется! — смущенно думал Демьян Николаевич. — Я ведь собственными руками вскопал эти грядки. При чем тут звери? Если бы не я, тут была бы лужайка. Все очень просто, и не надо, пожалуйста, ничего выдумывать. В мои ли годы пускаться в такие фантазии! Стыдно, ей-богу!»
Очень симпатичный огурчик, покрывшийся словно бы от холода зелеными пупырышками, лежал на мягкой, душистой земле, а солнце, освещая листья над ним, озаряло весь его маленький мирок нежно-зеленым, прозрачным светом.
Когда-то он был легким, желтым цветком, а случайное зарождение его произошло в теплый день, в полуденный час июля, когда большой и добродушный шмель, вцепившийся в лепестки цветка, перенес своими пушистыми лапками пыльцу с тычинок на бархатный пестик и улетел.
Цветок вздрогнул, освободившись от тяжести шмеля, и замер в тихой безмятежности. С этого момента не нужны уже стали его прекрасные, ярко-желтые лепестки, открытые солнцу и всем пролетающим мимо пчелам, мухам, букашкам, осам и шмелям,— главное уже свершилось: пыльца попала на пестик. С той поры и началось медленное умирание цветка, у основания которого в зеленой чашечке, поддерживающей лепестки, образовалась завязь будущего плода, сочной и упругой мякоти, покрытой тонкой кожицей, предохраняющей будущие семена от солнечных ожогов и от холодных ночных рос.
Огурец долго наливался соком и был сначала так мал и так легок, что удерживался в воздухе, как желтая бабочка с зеленым брюшком, порхающая над листьями. Но прошло время, и он оттянул свой тонкий стебель, свою пуповину вниз и, серебристый, покрытый, точно маленький кактусенок, тончайшими колючками-ворсинками, лег на взрыхленную, благоухающую землю. Это тоже происходило очень медленно, и никто не заметил того момента, когда огурчик с увядшим уже цветком прикоснулся к душистой земле, и над ним сомкнулись сильные листья и стебли, несущие над собой другие раскрытые солнцу цветы.
Выросший по соседству и тоже потяжелевший огурчик, опустившись однажды рядом на землю, придавил своей тяжестью пушистый зеленый листик и накрыл им первенца, который к тому времени из колючего кактусенка превратился уже в продолговатый пупырчатый огурец с продольными светлыми полосками. Он был прекрасен в то время! Кожица его стала поблескивать лаковой гладкостью, распираемая соком и упругой мякотью, внутри которой образовались грядки многочисленных нежных зернышек.
Летело время с жаркими днями и прохладными, мокрыми от росы ночами. Исчез куда-то соседний огурчик, но прижатый им некогда лист так и остался лежать на толстеющем огурце, прикрывая его и пряча от глаз и рук Демьяна Николаевича. Огурец стал большим, пузатым и толстокожим и, словно бы впадая в детство, покрылся опять ярко-желтым цветом, а маленькие семена его затвердели, одевшись в крепкие белые панцири.
Огурец созрел. Кожа его стала гладкой и желтой, как воск. Веточка, на которой он рос, высохла и зачерствела. Соки земли уже не проникали в этот пузатый и толстый, похожий на маленькую дыню, неприглядный, состарившийся желтяк. Он жил теперь сам по себе.
И когда наконец-то увидел его Демьян Николаевич, он без всякого сожаления отщипнул ногтем веточку, взял огурец и, размахнувшись, забросил далеко к забору. Огурец пролетел кубарем над мокрой и спутанной травой и с лета ударился о серую доску. Удар был так силен, что прочная кожица не выдержала напряжения, лопнула, а огурец сплющился и раскололся, оставив на доске мокрое слякотное пятно и два выбитых ударом белых зерна.
Так печально и неожиданно закончилась эта короткая, в общем-то, история огурца, который не попался в свое время людям на глаза, потому что был накрыт пушистым листиком.
— Это ты? — спросила в тот самый момент Татьяна Родионовна, выглянув из окна. — Слышу, что-то хлопнулось об забор. Что там такое?
— Испугалась? — спросил Демьян Николаевич. — Это я. Лампочку перегоревшую хлопнул об забор.
— Дема! — сказала Татьяна Родионовна, изобразив на сонном лице испуг. — Ты впадаешь в детство. А если кто-нибудь из нас пойдет босой? Диночка, например? Ты с ума сошел.
— Успокойся, это я желтяк раскокошил. Не подавать же к столу кислятину. У меня тут целая миска отличных огурчиков.