Страница 13 из 90
Опускался ли тихий снег, выбеливая потемки улицы, дул ли сильный ветер, гоня по тротуарам колючую поземку, которой, как пеленой, задернут был выскобленный асфальт, была ли зимняя оттепель в Москве и поздние такси бросали из-под колес грязные, мокрые, снеговые брызги — они медленно брели вдоль домов, ни на кого не глядя и словно бы боясь даже посмотреть друг на друга.
Он впереди, она чуть сзади, держась рукой в серенькой перчатке за его согнутую в локте руку.
Вот уж чего не могли они себе представить, задумываясь о будущем, так это своих траурных шествий по вечерним улицам, своего молчания и бессилия, своей нестерпимой тоски.
В эти часы они не могли ни о чем думать, не могли говорить о посторонних вещах, потому что любое, даже самое незначительное движение мысли с поразительной властностью захватывалось сразу главной темой, от которой они бежали, о которой не могли и не хотели говорить, испытывая стыд друг перед другом.
Впрочем, они и тогда надеялись втайне, что эта нелепость — явление временное, и надо только лишь терпеливо ждать конца этих душевных мук, вытерпеть их ради иллюзорного или придуманного счастья дочери.
Если бы допустить невероятное, и попытаться взглянуть на них в эти вечерние часы с птичьего полета, и проследить их путь, то можно было бы обнаружить утомительный и печальный ритм в их движении по улице, освещенной редкими фонарями. Они возникали из тьмы, которая редела по мере того, как они приближались к светлому пятну на тротуаре, потом неторопливо и горестно шли в этом освещенном круге и с той же медленной неизбежностью погружались во тьму и пропадали в ней, чтобы под следующим фонарем вновь войти в пустынный светлый круг и опять исчезнуть.
Когда старички уставали, они и в самом деле ходили в кино и даже смеялись в темном зале, если было смешно. И легко плакали, когда видели чужую беду на экране.
Но всякий раз, возвращаясь к обещанному часу домой, старались они придать себе бодрости и со старческой бравадой журили молодых за домоседство, делая вид, что ничего не случилось и никто никого ни в чем, естественно, не подозревает.
Демьян Николаевич давно уже перестал называть Петю Взорова женихом, обращался к нему на «вы» и говорил примерно так:
«Чтой-то вы, Петр Васильевич, плохо сегодня выглядите? По Москве грипп гуляет, не подцепили ли?»
«Да, Петя, — соглашалась с мужем Татьяна Родионовна, — вы сегодня бледны, бледны... Вам нужно выпить на ночь таблетку аспирина».
(За всю свою жизнь, кроме легких сердечных капель и аспирина, Татьяна Родионовна не знала лекарств. Но в аспирин особенно верила и всем советовала лечиться аспирином.)
А Петя Взоров улыбался и порой даже не удостаивал стариков ответом, ограничиваясь неопределенным пожатием плеч и такой же неопределенной кислой гримасой.
«Может быть, вам, Петр Васильевич, заночевать у нас? На улице дождь, ветер. А вы того...»
Петя Взоров после этих слов поворачивался всем корпусом к Дине Демьяновне и, загадочно вперясь в нее, усмехался, смущая этой нагловатой усмешкой всех, и в первую очередь Дину.
«Не сахарный», — отвечала та за него, ставя в тупик своих старичков, которые ничего уж не могли понять в их отношениях.
«Ди-на, — говорила Татьяна Родионовна с укоризной. — Какой тон!»
«Мне-то что! Пусть остается», — поправлялась Дина Демьяновна, наперед зная, что Петя не останется.
Он как-то уже сказал ей:
«Нет. Ты же прекрасно знаешь. Ждут меня каждый вечер и не спят, бедняжки, пока я не приду. Они меня любят, как отца бы никогда не любили, понимаешь? Нет, не понимаешь. Младшая вообще не знает отца, а старшая помнит. Вернее, помнила, а теперь все у нее смутно. Есть теперь я. Если перееду к тебе, хорошо будет только мне. Еще бы! В такие хоромы! Для девочек же — вторая катастрофа в жизни. А я их люблю. Что еще могу, кроме любви? Ну вот еще преданность моя. Каждый вечер сладости какие-нибудь, хотя бы по конфетине. Мой отчим... Впрочем, не так! Не отчим. Мой отчим — это слишком хорошо звучит. Короче говоря, преподлейшее существо. К тому же бестолков был и совершенно бездарен. Ну ладно умел бы воровать, или деньги зарабатывать, или хотя бы начальником каким-нибудь с большим окладом... — алименты матери. А то ведь слизняк! Слова хорошего не стоит. Капля в море и та заметнее. Ненавижу его! И даже хотел убить, когда он от матери уходил и от грудной своей. Если бы не мать, убил бы. А что мать! Она добрая, конечно, но тоже недалекая. Девяносто рублей в месяц — ее потолок. Все! И двое на руках. Теперь понимаешь? Не имею никакого права заводить семью. Я как проклятый. У меня уже есть семья. Мне порой страшно становится от этих своих отцовских обязанностей. А что я могу? Я связан даже в деньгах. Впрочем, ты уже, наверное, заметила мою, так сказать, жадность. А как быть? Иначе ведь подло! Ты можешь меня понять? Ты никогда не испытывала ничего подобного, я знаю, но у тебя же есть сердце. А потом... По-моему, мы с тобой и без того самые близкие теперь люди. Ближе не станем, если даже я перееду к тебе. Как бы не случилось наоборот. Меня ведь совесть замучает».
Она тогда хорошо поняла его и прониклась к нему испепеляющим, пронзительно-ярким чувством уважения и восторга. Ей тоже хотелось быть жертвенной и тоже хотелось забыть о себе ради тех незнакомых малюток, которым Петя заменил отца. С той поры она при первом же удобном случае стала пересылать с ним всевозможные подарки его сестренкам: то платьице, то ботиночки или чулочки, то красивые шелковые ленты — и уж конечно же все оставшиеся с детства шерстяные свои рейтузы, кофточки, пальтишки и шарфики. Петя никогда не отказывался, хотя и мрачнел всякий раз и, как ни странно, никогда не благодарил, а словно бы затаивал какую-то жестокую, острую и колючую злобу. Дине Демьяновне в эти мгновения казалось, что он со злобой думал о своем исчезнувшем, бросившем их отчиме, за которого мать Пети Взорова вышла лет десять спустя после победы, так и не дождавшись пропавшего без вести с первых дней войны рядового пограничника, стоявшего на Немане, Взорова Василия Петровича. Дина Демьяновна представить себе не могла, что творилось в эти мгновения в душе тщеславного и самолюбивого человека, когда она отдавала девочкам свои теплые, пропахшие нафталином обноски.
6
Петя Взоров с рождения жил в Москве, не выезжая из города даже зимой сорок первого, чем он особенно гордился, напоминая об этом всякий раз при случае. Но лишь совсем недавно семейство Взоровых-Ниткиных, разросшееся после неудачного брака матери и брошенное пьяницей Ниткиным, отчимом и отцом, — Петиным отчимом, но отцом двух его сестренок, — семейство это в какой-то степени поправило свое положение.
В Новых Черемушках в панельном пятиэтажном слюдянисто-белом доме Петя Взоров с сестренками и матерью, носившими теперь ненавистную фамилию отчима — Ниткины, — получили двухкомнатную квартиру.
— Почему не трехкомнатную? — спрашивала Дина Демьяновна. — Вас же четверо.
Он смотрел на нее исподлобья, словно бы спрашивал: «Ты случаем не того? У тебя все в порядке?» — но, выходя из того странного на первый взгляд, хотя и привычного для Дины Демьяновны молчаливого недоумения, отвечал:
— Потому что у нас никогда не было таких вот хором, как у вас. Была одна комната пятнадцать метров и куча соседей. По три метра и семьдесят пять сотых на душу. Если бы не план реконструкции, мы бы и сейчас стояли на очереди. А теперь вот... в препаршивейшем доме. Меня, грезившего когда-то, пихнули в чистенькую коробочку на солнечную сторону... О чем бишь я? Ах да! Грезившего... А! Что говорить. Дом меня жутко угнетает. Когда я в нем, я становлюсь таким же плоским и стерильно-белым, как он. Душа моя сплющивается и превращается в прессованный картон, а любая мыслишка делается плоской плиточкой. Вылетит из головы — бац! об пол — и вдребезги. На улице спрашивают: как пройти в двадцатый квартал? Я там живу, а отвечаю: черт его знает. Увижу клочок травы на газоне, в сухой глине — на душе кошки скребут. Сестренки, конечно, рады. Все-таки удобства, душ, школа рядом... И еще одна красочная деталька! Чуть не забыл... Наверху соседи варят самогон в санузле, а у нас сивухой в пятницу воняет. Соседи наши из села Семеновского въехали в дом. Одна старушка на первом этаже захлопнула входную дверь и спрашивает у меня: «Сынок, как же мне в избу-то войти?» Нет, Диночка, милая, я не зову тебя в гости. После твоих хором... Нет! Увидишь убожество наше и разлюбишь, чего доброго.