Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 35



В углу за черной шелковой занавеской пряталось что-то высотой в человеческий рост. Около занавески, лицом ко мне, остановился Дингельштедт.

— Стойте, — приказал он мне.

Я вытянулся.

И в тот же миг быстрым, резким, коротким, рвущим движением он отдернул черную занавеску.

За ней была этажерка. На ее верхней полке в стеклянной банке со спиртом на меня смотрела мертвая голова с немигающими, остановившимися глазами.

У меня оборвалось сердце.

Глядя исподлобья, Дингельштедт раздельно и уверенно произнес:

— Это лицо вам, наверно, знакомо.

Собрав последние силы, я ответил:

— Первый раз вижу.

XXIV. Внезапное освобождение

В камере я лег и долго не мог прийти в себя.

— Несчастный Трунов!

Эта голова в банке, не уходя, стояла предо мной пугающим призраком, и немигающие, открытые глаза смотрели на меня в упор, будто спрашивали о чем-то и удивлялись происшедшей трагедии.

Я ничего не знал, ничего не слыхал о его смерти, и само имя Трунова в последний раз прозвучало в моих ушах на квартире у Марии Диаман в тот злополучный день, когда меня искали и преследовали чекисты, а я бежал и прятался внизу у прачки, а потом под лифтом.

Тогда это имя произнес переодетый матрос, хитро и наивно подосланный ко мне будто бы от Трунова и Данилова. Данилов спасся, улетел, сбросив матроса со своего аэроплана… Где он теперь? Но Трунов погиб.

— Как? Когда? При каких обстоятельствах?

Кто мог рассказать мне об этом! Если б это было известно Лучкову, он, конечно, сообщил бы мне.

Ни в этот день, ни в последующие я не находил себе покоя. Трунов, его судьба, его смерть, его голова в банке тревожили, волновали, измучивали, не давали ни покоя, ни сна. Натянулись нервы, болела левая часть лба, колотилось и ныло сердце.

На третий день, после обеда, в камеру вошел комендант:

— Товарищ Брыкин, собирайте вещи!

Я равнодушно завязал мое скромное имущество в маленький сверток — две смены белья, приобретенного уже здесь, в чека, и без всякого страха, без волнения, покорно побрел с комендантом, понимая, что меня переводят в тюрьму.

Так и было.

Теперь я сидел в одиночной камере Крестов, огромной красной тюрьмы с взлетавшими и спадавшими железными узкими лестницами, крестообразными коридорами, гулким эхом, длинными площадками с выходящими на них камерами.

Я осмотрелся. Все то же! Кровать, привинченный столик, маленькая полка, в углу — то, что скрывают во всех домах, а в отелях обозначают № 00. Тяжелый воздух, пыль, дано не метенный пол — как все было печально, и один вопрос тотчас же вполз в мою душу:

— Надолго ли я здесь?

Единственное утешение сейчас я находил в том, что допросы кончились, возможность внезапного расстрела миновала, что я — один.

Окно камеры было высоко. Я стал на табуретку. Весенний день теплел под солнцем, и весело несла река свои темные, черные с золотом волны.

Хотелось жить. Никогда еще так страстно я не ощущал жажду свободы и не завидовал людям, двигавшимся маленькими точками в дали, так ясно видимой из моего тюремного окошка.

По утрам прилетали, били крыльями, садились на выступе зарешеченного окна воркующие голуби, и это было тоже грустно и трогательно и тоже напоминало о жизни, о воле, о каком-то погибшем счастье, далеком от этого красного здания, этой одиночной камеры, этого унылого порядка медленно уходящих часов.

Так миновал день, потом другой, проползла неделя. Ко всему можно привыкнуть, и я стал привыкать к моей тюрьме.

И вдруг неожиданно, без всяких предупреждений меня вызвали в приемную и объявили, что я свободен.

Поймете ли вы, сумею ль передать я, возможно ль вообще рассказать, и кто может почувствовать, какая пестрая, радостная вереница мыслей, смесь острых ощущений наполнила все мое существо, как сладко забилось сердце и затихла душа при одном этом слове:

— Свобода!



— Куда теперь?

Я шел, как пьяный, глядел по сторонам, улыбался встречным людям. На Литейном мосту я остановился, облокотился на перила и, онемелый от счастья, от охватившей меня радости, смотрел на выросшие у берега барки, на эту реку, на пропадавший голубовато-серый, бледнеющий горизонт, на милое небо. Так стоял я в этот весенний день, в эти первые минуты моей свободы.

Внезапно вспомнилась угроза Урицкого:

— Мы будем знать каждый ваш шаг…

Я оглянулся. Кругом меня не было никого. Я решил пойти к сестре.

Все еще боясь, что за мной следят, что кто-то должен идти за мной по пятам, наблюдая и ища, я запутывал след, выбирал то большие улицы, то замершие безлюдные переулки, останавливался на углах, закуривал папиросу, зорко осматривался и ждал своего преследователя. Нет, его не было.

Женя встретила меня молчаливо и спокойно. Ее поцелуй был холоден и чужд. Она осунулась и побледнела. В дорогих глазах я прочел мертвое равнодушие ко всему.

После первых незначащих слов, вопросов, коротких ответов я сказал:

— Ты мне не нравишься, Женя. У тебя какой-то приговоренный вид.

Она безнадежно махнула рукой:

— Все надоело… Не стоить жить.

Я хотел, пробовал, почти решался и не смел спросить ее о том, что ее мучило, произнести имя Варташевского, упрекнуть ее, раскрыт страшную истину, успокоить ее бедное девичье сердце, потому что ничем нельзя успокоить сердце, опечаленное любовью.

Двое суток я провел у сестры. Невеселы были наши беседы, такие скупые, осторожные и чужие! И между нами двумя стояла грозная тайна, и ни один из нас не осмеливался раскрыть другому ее простой и страшный смысл.

Не только чувствовал — я всем моим существом понимал, что Женя знает, кто убийца Варташевского. Знает и молчит. Я угадывал, что происходит в ее душе.

Женя рассуждала так:

— Ее брат, может быть, и прав с точки зрения своих политических интересов. И все-таки, даже если прав, он не должен был поднять руку на своего вчерашнего друга!

Да, да, именно так она про себя и говорила. Заметьте: я не смел убивать моего «друга», а не человека, которого она любила. Этого она не выговаривала даже самой себе. И отсюда возникли все наши недомолвки и эта скрытность и молчаливая, спрятавшаяся вражда.

Наконец я решил увидать своих. Для этого надо было только зайти в Гвардейское экономическое общество и подняться наверх, в буфет. Так я и сделал.

Трофимов обнял меня и расцеловал.

— Очень, очень рад. Ну что? плохо было?

Я вкратце, бегло рассказал ему о главном, о всем, что слышал и пережил, и о мертвой голове Трунова.

— Его убили на финляндской границе, — ответил Трофимов. — Но давайте от воспоминаний перейдем к делу. Вы появились очень кстати. Вас прислала к нам сама судьба. Именно сейчас мы нуждаемся в таком человеке, как вы.

— В чем дело?

— А дело в том, что организация должна получить три с половиной миллиона золотых рублей..

— Получить? Откуда?

— Ну, если не получить, то… добыть… Эти деньги предназначены к перевозке в Москву. Они сейчас находятся в особом вагоне скорого поезда. Поезд стоит на путях Николаевского вокзала… Поняли?

Трофимов огляделся.

— Вот что… Почему-то мне кажется, что здесь нам говорить неудобно. Перейдем в номер… Знаете, где было наше первое собрание? Сделаем так: я пройду вперед, вы с полчаса посидите тут, посмотрите, не следят ли за вами. Буду вас ждать…

Я остался. За одним из дальних столиков сидели трое. Они живо о чем-то беседовали, не обращая на меня никакого внимания. Я сошел вниз, обогнул угол здания, еще раз осмотрелся. Опасности не было.

В запертом номере Трофимов мне объяснял:

— Прежде всего, я хочу вам напомнить о нашей общей клятве. Все, что я вам сейчас скажу, вы должны сохранить в полной тайне.

— Я не забываю клятв.

— Вам поручается разведка. Как можно скорей вы должны узнать, где стоит этот вагон, как он охраняется, сколько там людей и какой части… Затем вы должны установить, есть ли там бессменные представители власти. Кажется, там все время дежурят банковский чиновник и комиссар из Смольного… Точно определите — далеко ли стоит вагон от выездных ворот Николаевского вокзала.