Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 118



Действовать нужно было быстро. Римини наскоро взвесил все «за» и «против» и принял решение перевести Софию на нелегальное положение — хотя все доводы были против этого варианта: ну с чего, спрашивается, ему понадобилось налаживать и обустраивать работу этого подполья своего прошлого? Зачем — если он был абсолютно уверен, что все, что связано с Софией, не вернется и что она не представляет никакой угрозы ни для него, ни для Веры, ни для их отношений? Тем не менее Римини почувствовал неимоверное облегчение, словно бы, несмотря на нелогичность этого выбора, а быть может — и благодаря этой нелогичности, он мгновенно избавился от нерешительности, навалившейся на него в последнее время. Вплоть до этого дня он не предпринимал никаких активных действий для того, чтобы забыть Софию, — он лишь медленно, хотя и достаточно упорно, отодвигал ее все дальше и дальше от себя, надеясь, что рано или поздно эта политика пассивного избегания контактов развеет еще, быть может, сохранившиеся у Софии иллюзии. С этого момента все должно было резко измениться. Римини решил вычеркнуть Софию из своей жизни и даже был готов приложить к этому некоторые усилия. И Вере суждено было стать причиной столь резких перемен — именно она, именно ее ревность, какой бы некомфортной и порой невыносимой она ни была, подтверждала правоту одного из принципов, которыми руководствовался Римини в своей личной жизни: настоящая любовь не умирает естественной смертью — она гибнет, истекая кровью, под ударами, наносимыми другим чувством, не обязательно серьезным, большим и настоящим; таковы законы любви, которым неведомы благородство, преклонение перед званиями и титулами, — законы безжалостные и прямолинейные, которые и делают возможным торжество молодости, чувств и той самой подлинной любви.

Время, кокаин, бесконечные часы сидения за книгами и словарями — все это, в сочетании со встречами с Верой, доделало за Римини начатое им дело. Выкорчевывание Софии из жизни и сердца, жестокое и порой даже болезненное поначалу, вскоре превратилось в повседневное и даже обыденное занятие. София продолжала звонить ему, и Римини давал ей выговориться всласть — разумеется, собеседником ее была кассета автоответчика: сидя рядом с телефоном, он с равнодушным удивлением выслушивал вопросы, претензии и упреки в свой адрес. Поняв, что так быстро София от него не отстанет, он отключил громкоговоритель автоответчика и прослушивал накопившиеся за день сообщения раз или два в сутки — обычно часа в два-три ночи, когда Вера уже спала, раскинувшись по диагонали кровати, а он, испытывая сладостную наркотическую бессонницу, вновь садился за очередной перевод. Едва заслышав голос Софии, он включал перемотку и переходил к следующему сообщению. Вскоре он научился предугадывать очередную запись, оставленную Софией, даже не дожидаясь, пока зазвучит ее голос: все ее сообщения предварялись продолжительным тревожным молчанием — иногда в этой тишине было слышно, как София вздыхает, собираясь с силами для того, чтобы в очередной, который уже по счету раз поговорить не с человеком, а с автоответчиком. Она, без сомнений, заранее прорабатывала какой-то список серьезных претензий и вопросов, но всякий раз, столкнувшись с записанным приветствием Римини, на некоторое время замолкала, а затем поверяла пленке свои почти бессмысленные и до неприличия жалобные попреки и стенания. Едва ли не в каждом сообщении София затрагивала тему фотографий. Она злилась, сердилась, явно не отдавая себе отчета в том, что злость и упреки не могут скрыть от Римини мучившую ее боль. Впрочем, иногда ей все же удавалось надиктовать вполне здравые сообщения, достойные серьезной, зрелой женщины: София говорила, что прекрасно понимает Римини и даже считает причины, по которым он исчез и не желает встречаться с нею, вполне уважительными, — между прочим, подчеркивала она, если бы ей хотелось, она могла бы вести себя точно так же — ей бы это ничего не стоило; голос ее в эти минуты звучал вполне по-матерински, ни дать ни взять — строгая, но добрая мать, которая выговаривает сыну-подростку, пойманному на месте не слишком серьезного преступления. Она, между прочим, если бы ей хотелось, повторяла София, так же могла бы забыть обо всем и снять с себя всю ответственность — сделать это очень легко, особенно когда знаешь, что кто-то другой возьмет на себя труд уладить все, что касается вас обоих. Впрочем, такая сдержанность и стремление понять ближнего могут существовать лишь при наличии хоть какой-то взаимности. Если же усилия прикладываются только с одной стороны, любой терпимости быстро приходит конец, и там, где только что буйным цветом цвели согласие и толерантность, начинают пробиваться колючие ростки грядущих военных действий. «Алло. Это снова я. Тебя, как я понимаю, опять нет дома. Сделай одолжение — позвони мне. Нам нужно доделать кое-какие дела. Сегодня вечером я буду дома с семи до девяти, может быть, до половины десятого. Впрочем, нет — с семи ровно до девяти. У тебя есть два часа». Лаконичность, телеграфный стиль, ноль эмоций — но все заглушается помехами обиды и раздражения. Эти суровые повестки ни разу не заставили Римини всерьез задуматься над тем, не явиться ли по вызову в соответствующий орган власти. «Доделать дела» звучало слишком неопределенно — ну кто купится на какие-то там «дела» и прочие «нерешенные вопросы». Вот фотографии — другое дело: предметы материальные, они были своего рода капиталом, имуществом и, следовательно, могли быть разделены между участвующими в споре сторонами или же переданы в чью-либо собственность. Римини прекрасно понимал всю серьезность подобных приглашений, как понимал и то, что его постоянные неявки по повесткам могут быть расценены уже не как реализация какого-то права, а как непростительное неуважение к властям. Он отдавал себе отчет в том, что остался в долгу перед Софией, но — что он мог поделать? Нельзя же остановить на полпути хирурга, уже начавшего операцию. Ее нужно довести до конца, пусть даже придется перепачкаться кровью. Выкорчевывание нужно было завершить, хотя бы для того, чтобы она — та, которую еще не до конца выкорчевали, — не оставалась рядом с ним немым укором, свидетелем его страшного преступления. К тому же теперь в его жизни была Вера. Если всего одна фотография Софии привела ее почти в состояние комы, то что же будет с нею, когда на нее обрушатся те сотни и тысячи, которые ждут своей очереди? И к тому же — она просто не выдержит того вечера, который Римини и Софии пришлось бы провести наедине, разбираясь со старыми фотографиями. Один, один-единственный снимок — это тот порог, который отделяет мир счастья от преисподней.

В тот вечер — когда они с Верой случайно встретились на улице и она наткнулась на портрет Софии — Римини попытался успокоить ее, коротко пересказав сценарий, по которому развивалось его прошлое; в этом кратком синопсисе была София, но не было ни души, ни жизни, ни каких бы то ни было чувств. Этого Вере оказалось мало, и успокоилась она, лишь вырвав у Римини обещание избавиться от снимка раз и навсегда. Нет, она не перестала плакать, а просто подняла взгляд и в первый раз за все время разговора посмотрела ему в глаза. Римини повторил данное ей обещание по слогам, словно разговаривая с иностранцем. Вера чуть улыбнулась, кивнула головой, прижала платок — он всегда был с нею, с шести лет, — к раскрасневшемуся и даже чуть распухшему носу. «Я-те-бе-не-ве-рю», — сказала она, не переставая всхлипывать. «А я тебе клянусь», — сказал он, убирая влажную от слез прядь волос с ее лица. Подавив вырывавшиеся из ее горла рыдания, Вера спросила: «Ты серьезно?» — «Конечно», — сказал он, чувствуя, что сам вот-вот упадет в обморок. «Прямо сейчас?» — спросила его Вера.

Фотография, конечно, осталась в его доме, но теперь жила двойной жизнью: днем стояла среди книг и словарей и служила Римини всякий раз, когда ему требовалось разделить белый порошок на дорожки; ночная жизнь фотографии начиналась ровно с семи часов вечера, когда Вера нажимала кнопку домофона, — прежде чем пустить ее в подъезд, Римини прятал фотографию между страницами какой-нибудь явно давно не читанной книги, которая и в ближайшее время ему не понадобится, и убирал книгу вместе с задыхающейся фотографией на самую неудобную, труднодоступную полку книжного шкафа. Для Веры же все прошло гладко; как и было обещано, Римини в тот же день выбросил фотографию в мусорное ведро; все время, пока они с Верой кувыркались на кровати, не раздеваясь, и занимались любовью прямо на полу, преодолевая сопротивление одежды — всех этих молний, пуговиц, застежек, ремней и эластичных бретелек, — портрет Софии лежал в мусорном ведре вместе с картонными тарелками и остатками не доеденного ими обеда. Там его и обнаружил Римини, когда, проводив Веру, еще пошатываясь и дрожа, вошел в кухню, чтобы выпить чего-нибудь холодного; открыв дверцу холодильника, он зацепил и перевернул переполненное мусорное ведро — только это и напомнило ему о печальной судьбе фотографии, которую он тотчас же обнаружил в груде мятого картона и объедков. Первое, что поразило его в тот момент, — резкий, недопустимо резкий контраст между элементами композиции этого натюрморта: стекло и объедки, тонкая рамка и мусор, полноцветный снимок молодой, красивой и такой живой женщины и готовая начать разлагаться мертвая органика; было в этом что-то нездоровое, как в кошмарном сне. Преодолевая накатившую тошноту, Римини тотчас же вытащил снимок из груды мусора, причем так стремительно, словно секундное промедление могло стоить ему если не жизни, то по крайней мере смысла жизни. Итак, портрет Софии был спасен и сохранен — но не в порыве сентиментальности и не из чувства верности; скорее, Римини решил внести свои личные коррективы в то, что, как ему показалось, уже начало развиваться помимо его воли и желаний, — он вдруг почувствовал, что, сохранив у себя эту фотографию, получит серьезный козырь для развития дальнейших отношений с Верой, которые к этому времени достигли определенного энергичного равновесия, свойственного молодости, и теперь могли либо остаться в этом равновесии, либо начать крениться в ту или иную сторону, как-то эволюционировать; кроме того, ему не хотелось впадать в суеверие и становиться рабом той клятвы, которая была принесена им сугубо формально — ради успокоения расплакавшейся ревнивой девушки. Римини подумал: «Ни София, ни наше общее с нею прошлое не зависят от наличия у меня этой фотографии. Продолжение моих отношений с Верой находится в зависимости от нее. А еще от нее зависит что-то более важное и глубокое, чем мое прошлое с Софией и мое настоящее с Верой». Что именно было этим глубоким и важным, Римини в тот момент и сам не знал. Не пытаясь сразу разобраться во всех этих мыслях, он тщательно протер портрет, словно желая удалить следы нанесенной ему обиды, и через пять минут, уже сев за стол, чтобы вновь взяться за работу, в очередной раз ткнулся носом в стекло, чтобы втянуть заботливо и сноровисто приготовленную дорожку из белого порошка.