Страница 10 из 118
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Они верили в то, как они любят друг друга. Эта вера была сильнее, чем любой зов природы, чем любые сложности, которые мир посылал им, чтобы разоблачить их или выставить на посмешище. Они были дерзкими и скромными одновременно, заносчивыми и в то же время внимательными к желаниям друг друга. Своими трудностями они не делились ни с кем — было в этом что-то захватывающее, что-то от игры в разбойников, где главное — не выдать товарища, несмотря на все мучения и страхи. Тем не менее их маленькая квартирка в Бельграно незаметно превратилась в своего рода клинику душ человеческих, работающую круглосуточно, через приемный покой которой со временем прошли практически все их друзья и знакомые. Все — те, кто каждый год первого января втайне предсказывал их скорое расставание; те, кто отчаянно пытался походить на них в своих отношениях; те якобы бесстрастные наблюдатели, которые вроде бы и признавали существование чуда их любви, но то и дело устраивали им испытания, проверяющие эту любовь на прочность; не прошли мимо этой «консультации чувств» и их собственные родители, некогда столь уверенные в том, что любить можно только так, как умели они сами. Они никогда никого не судили; их ценили за то, что они умели слушать. Их терпимость и готовность признавать право на существование любой, даже самой дикой точки зрения казались беспредельными. Если они чем и гордились, то, пожалуй, лишь этим умением выслушать и постараться понять любого человека, и порой даже, по окончании очередной «консультации» оставшись вдвоем, хвастались друг другу: еще бы, они, приверженцы моногамии, консерваторы, сторонники внутренней любовной дисциплины, которая требовала ежедневной духовной и чувственной подпитки, как нежное растение полива и подкормки, — именно они легко понимали тех своих друзей, которые приходили к ним за помощью с другой стороны баррикад, из того лагеря, где в цене были короткие, бурные и ни к чему не обязывающие романы, безумные страсти, непостоянство и неверность. И именно здесь эти сторонники вольности чувств такую помощь неожиданно для себя получали. Они не имели никакого опыта в супружеских изменах, обманах и строительстве любовных треугольников, если не считать единственной мимолетной истории Софии и Рафаэля; впрочем, и она (такова сила искреннего раскаяния) не разрушила их чувства, а, наоборот, укрепила их: они убедились в том, что нигде не будут в такой безопасности, как в неприступной крепости своей любви, Но как бы далеки они ни были от норм, принятых в этом мире, знали они про него абсолютно все. Им было ведомо, как зарождается страсть, какой логикой оправдывается обман, как реализуется тайное желание подчинять, — они разбирались во всех этих рычагах, работа которых наполняет жизнь одних людей светом, а жизнь других превращает в хаос. Их суждения были точными и глубокими; почти никогда они не ошибались в диагнозе. А давая советы — что они позволяли себе лишь в самых тяжелых или срочных случаях, не желая даже в малейшей степени манипулировать чужими чувствами, — всегда учитывали слабости обратившихся за помощью и другие внутренние и внешние факторы, которые могли бы исказить суть совета и привести не к тому результату. «Консультировать» им приходилось самых близких друзей, страдания и мучения которых были их страданиями, несчастья которых делали несчастными их самих; но в ходе «консультаций» эта близость не только не приводила к сообщничеству, но, наоборот, казалось, оборачивалась бесстрастностью и иногда даже взаимным отдалением. Работали они совершенно бескорыстно, и друзья делились с ними самыми сокровенными тайнами, зная, что эти двое никогда не воспользуются их слабостями в своих целях. Все было просто: они не считали, что должны быть верны друзьям, а тем более их чувствам; но они сохраняли верность тем идеальным понятиям, которые бывали составной частью рассматриваемой ситуации, — любви, доверию, близости, уважению, подлинности и глубине чувств. Вот за это они готовы были страдать, ломать копья и жертвовать даже самым дорогим.
Они казались железными. Почти неживыми. Но было в них и все свойственное обычным людям — в особенности человечным был Римини. Сколько раз он, открывая окна, чтобы проветрить гостиную, вытряхивая из пепельниц груды промокших от слез окурков, вырывая из телефонного блокнота очередные страницы, на которых друзья бессознательно рисовали кубистские портреты своих болезней и страданий — неизменно квадраты, треугольники и домики с трубами на крышах, — сколько раз он при этом ощущал в коленях незаслуженную дрожь несправедливой усталости, и сколько раз — как это бывало и во время поездки в Европу — он задумывался: не таилось ли за этой готовностью выслушивать, отстраненно рассуждать, тщательно разбираться в ситуации — что делало их одновременно службой доверия на общественных началах и парой гуру, — не таилось ли за этим что-то темное и таинственное, с чем было бы страшно встретиться лицом к лицу? Они с Софией жили не так, как все, и не там, — они существовали в каком-то особом мире, недоступном большинству смертных. Как они туда попали — было неведомо им самим. Знай они дорогу — вряд ли им удалось бы сюда попасть. По молчаливому взаимному соглашению они предали забвению даже дату своего появления в этом нигде посреди ничего. Им нравилось представлять, что они всегда были здесь. Нет, конечно, Римини мог родиться в одном из роддомов Банфьельда, а София — в Кабальито, но почему-то они чем дальше, тем больше были уверены в том, что оба родились одновременно в точке времени и пространства, где им была дарована сверхъестественная возможность знать и понимать то, что никогда не выпадало на их долю. Порой Римини давал слабину, смущался, терялся и бежал от Софии — ему было стыдно за то, что он не способен, как она, всегда и во всем соответствовать высокому стандарту. Порой эта слабость просто приводила его в ярость.
Как-то раз ему заказали срочную работу — подготовить перевод для субтитров аргентинского фильма, который в последний момент включили в конкурсную программу какого-то европейского фестиваля. Работа заняла почти двое суток, без сна и отдыха. Римини безвылазно просидел в студии перед двумя мониторами, пытаясь подогнать текст перевода под ту длину, которая была отпущена ему редактором. Редактор же — молодая женщина, стриженная ежиком, с густыми, почти сросшимися бровями — с восторгом наблюдала за тем, как он крутится как уж на сковородке, пытаясь покороче передать на французском языке такие фразы, как «ну типа по ходу созвонимся» или «забей, не гони, минута рояли не играет». Под конец работы их уже подташнивало от кофе, сигарет, от всяких конфет и прочих сладостей, которые она приносила из соседнего круглосуточного магазинчика глухой ночью, когда лишь храп ночного сторожа оживлял вымерший вестибюль студии. На рассвете они, пошатываясь, вышли на улицу, прошлепали прямо по лужам, оставшимся после того, как жительница соседнего дома, не снимая домашних тапочек, вымыла с мылом часть тротуара перед своим подъездом, и рассмеялись, поймав друг друга на том, что при прощании они воспользовались парой едва ли не самых дурацких фраз из фильма. Редактор — не то Майра, не то Мирна, этого Римини никак не мог запомнить — вдруг оперлась на его согнутую в локте руку и чмокнула на прощание не то в щеку, не то, как бы случайно, в уголок губ — эта неопределенность была следствием не столько каких-то особых намерений девушки, сколько ее усталой неловкости. Римини вдруг понял, что на самом деле происходит, когда о человеке говорят, что у него «екнуло сердце», а в следующую секунду воображение, быть может, смилостивившись над ним, нарисовало ему буквально несколькими мазками, что могло бы произойти, потеряй он — также от усталости — бдительность, как, например, сторож в студии, и сдайся на милость страстей и влечений, по неосторожности выпущенных усталым разумом на свободу.
София была сильнее. Она не следила за тем, когда у Римини в очередной раз «екнет сердце», потому что ей это было не нужно: она догадывалась о каждом таком случае, и эти проявления слабости Римини даже были ей по душе. Фанатично верящая в их любовь, София была убеждена в том, что это великое чувство немногого будет стоить, если не пройдет горнило искушений и испытаний. Знать, что именно произошло с Римини, ей было неинтересно — она и так все знала. Казалось, ее шестнадцать, двадцать, двадцать пять, двадцать восемь лет, когда Римини знал ее, были лишь условными, произвольными точками на бесконечной прямой ее тысячелетней жизни, за которую она научилась видеть насквозь. Сквозь Римини она видела даже лучше, чем через стекло, потому что Римини, этот магический кристалл, в отличие от обычного стекла, не соглашался на роль прозрачного, не преломляющего света вещества и всячески старался стать непроницаемым, — а Софию эти попытки забавляли и радовали: она наблюдала, как Римини пускает дымовую завесу, включает слепящие прожектора, запускает отвлекающие фейерверки, полагая при этом, что становится невероятно загадочным и жутко таинственным. София ему не мешала — она все знала, обо всем догадывалась, и, скорее всего, именно это знание добавляло ей уверенности в том, что Римини никогда не зайдет слишком далеко. Вся его якобы насыщенная тайная личная жизнь не простиралась дальше того, чтобы подставить щеку под поцелуй редактора у дверей звукозаписывающей студии. Тогда она умилилась тому, как Римини, едва вернувшись домой, тотчас же почувствовал себя неуютно и даже отказался от ее приглашения раздеться и поскорее разделить с ней ложе. Ощущение было такое, что Римини боится, как бы София не углядела на его обнаженном теле неоспоримых свидетельств измены, которую он не совершил. О редакторе он рассказывать не стал, упомянув лишь, что в напарницы по работе ему досталась «очень упорная и упрямая девушка». Именно из-за ее упорства и упрямства они потратили двое суток на то, что, по его словам, можно было бы сделать вдвое быстрее. Больше Римини ничего не говорил, а София ни о чем не спрашивала. Впрочем, она и без того прекрасно представляла себе, что могло произойти в тот ранний час у дверей студии: рассвет, свежий воздух после ночи, проведенной в клубах сигаретного дыма, волна какой-то особой сверхчувственности, накатившая на эти два полуспящих тела, потраченная на работу сила воли и, конечно, неизбежно возникающее в таких ситуациях иллюзорное, мгновенное, но от этого не менее яркое и эффектное чувство какой-то особой близости, которое Римини разделил с этой женщиной… Нет, приятной описанную картину назвать было нельзя — София даже почувствовала что-то отдаленно напоминающее досаду, — но уверенность в том, что она видит все именно так, как оно и происходило, — или даже так, как могло произойти, — успокаивала и убаюкивала ее. В конце концов, эти периодические сеансы слегка болезненного иглоукалывания и были той ценой, которую ей приходилось платить за удовольствия куда более высокого порядка.