Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 109

ЭПИЛОГ

Та же землянка полковника Рябинина, что в прологе первого акта. Рябинин кончил свой рассказ. У дверей Вася. На лавках, на табуретках и на ступеньках лестнички сидят девушки.

Рябинин. Ну, вот... С этого съезда мы и пошли в большую жизнь... кто драться за социализм, кто его строить. И дрались, и строили, и жили в нем... И вот теперь снова за него деремся... (Шутливо.) Ну, вот вам и весь рассказ.

Елена (тихо). Спасибо...

Пауза.

Надя. Ну, а вы? Как же вы?.. Как ваша жизнь сложилась?

Рябинин. Да вот... как видите... по-солдатски...

Надя. Вы женились?

Рябинин. Я? Нет... На ком же?

Надя. А с ребятами вашими вы потом встречались?

Рябинин. Редко. Видел я как-то портрет Федьки в газете. Его орденом Ленина наградили...

Надя. За что? За паровоз?

Рябинин. Нет, кажется, за танки. Про Очкаря давно ничего не слышал. Про Ефимчика перед самой войной два раза в газете читал. Один раз его за бюрократизм ругали...

Все. Ефимчика?

Рябинин (улыбаясь). Да. А другой раз хвалили выше мер. Он ведь, знаете, кто сейчас? Не угадаете. Директор треста.

Все (весело). Ефимчик?

Рябинин. Да. И отчаянный, видать, директор. Хочу представить его в этой роли и не могу. Обмотки мешают. Очень он обмотки любил. (Помолчав.) Д-да... Мы и не заметили в суете да в работе, как молодость прошла... И стали мы солидные... и висок в серебре. Но, знаете, вот приходится мне часто встречаться с генералами, иногда и с наркомами. Все народ государственный, обремененный заботами. А поговоришь с ними по душам... и видишь, — наш, старый комсомолец. Комсомольское — не отмывается. (Помолчав.)

Как тебя мне не узнать!

На тебе стоит печать

Донецкого губкома,

Луганского горкома...

Это песенка у нас такая была... (С гордостью.) Да, мы были неплохим поколением, это я могу честно сказать.

Вася (вздохнув). Вы, Степан Андреевич, поколение историческое. Вы историю делали. И рассказать есть чего. А я вот на днях в партию вступил, биографию рассказывал. Тянул, тянул, а больше как на полторы минуты не вытянул. Ну, нечего рассказывать — хоть плачь. Никакой истории!

Елена (ее щеки пылают). А мы только начинаем свою историю. Мы будем, если хотите знать, поколением не хуже вашего.

Рябинин (мягко улыбаясь). Ну, ну! Мы не поссоримся... (Внимательно смотрит на всех.) Вы для меня племя и знакомое, и незнакомое, и похожее на нас, и уже непохожее. Но вам надо быть лучше нас. Вы знаете куда больше, чем мы в ваши годы знали. И потом — вы жили в социализме, а мы... мы только мечтали о нем.

Пауза.

Елена (тихо). Нам пора...

Рябинин (нежно смотрит на нее). Я бы тебя не пустил. Мне, не скрою, больно. Но вы хоть понимаете, на что идете?

Елена. Понимаем и готовы!

Рябинин. И все ли у вас есть?

Елена. Все, все есть.

Рябинин (ворчливо). Есть ли у вас, например, спички?





Елена (улыбаясь). Спички есть! Мы ведь не в первый раз идем.

Рябинин. Бывалые. Слыхал, слыхал о вас... У вас небось и свои герои есть.

Все. Есть.

Надя. И свои потери...

Рябинин. Вот что, Вася, ты их сам проводишь. Сам. До отметки 173,5. Понял?

Вася (четко). Есть проводить до отметки 173,5.

Рябинин (грозит ему пальцем). И смотри мне!

Вася. Есть смотреть!

Рябинин. Ну, что же мы с вами так прощаемся? Песню! Песню надо. И обязательно нашу... Старую комсомольскую. Впрочем, знаете ли вы... ее... «Молодую гвардию»?

Елена (улыбнувшись, начинает).

Вперед, заре навстречу,

Товарищи в борьбе.

Штыками и картечью

Проложим путь себе...

Рябинин слушает песню и, размахивая в такт трубкой, сам тихо начинает подпевать.

Занавес

НЕПОКОРЕННЫЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Всё на восток, всё на восток... Хоть бы одна машина на запад!

Проходили обозы, повозки с сеном и пустыми патронными ящиками, санитарные двуколки, квадратные домики радиостанций; тяжело ступали заморенные кони; держась за лафеты пушек, брели серые от пыли солдаты — всё на восток, всё на восток, мимо Острой Могилы, на Краснодон, на Каменск, за Северный Донец... Проходили и исчезали без следа, словно их проглатывала зеленая и злая пыль.

А все вокруг было объято тревогой, наполнено криком и стоном, скрипом колес, скрежетом железа, хриплой руганью, воплями раненых, плачем детей, и казалось, сама дорога скрипит и стонет под колесами, мечется в испуге меж косогорами...

Только один человек у Острой Могилы был с виду спокоен в этот июльский день 1942 года — старый Тарас Яценко. Он стоял, грузно опершись на палку, и тяжелым, неподвижным взглядом смотрел на все, что творилось вокруг. Ни слова не произнес он за целый день. Потухшими глазами из-под седых насупленных бровей глядел он, как в тревоге корчится и мечется дорога. И со стороны казалось, был этот каменный человек равнодушно чужд всему, что свершалось.

Но, вероятно, среди всех мечущихся на дороге людей не было человека, у которого так бы металась, ныла и плакала душа, как у Тараса. «Что же это? Что же это, товарищи? — думал он. — А я? Как же я? Куда же я с бабами и малыми внучатами?»

Мимо него в облаках пыли проносились машины — всё на восток, всё на восток; пыль оседала на чахлые тополя, они становились серыми и тяжелыми.

«Что же мне делать? Стать на дороге и кричать, разметав руки: «Стойте! Куда же вы?.. Куда же вы уходите?» Упасть на колени середь дороги, в пыль, целовать сапоги бойцам, умолять: «Не уходите! Не смеете вы уходить, когда мы, старики и малые дети, остаемся тут...»?»

А обозы всё шли и шли — всё на восток, всё на восток — по пыльной горбатой дороге, на Краснодон, на Каменск, за Северный Донец, за Дон, за Волгу.

Но пока тянулась по горбатой дороге ниточка обозов, в старом Тарасе все мерцала, все тлела надежда. Вдруг навстречу атому потоку людей откуда-то с востока, из облаков пыли появятся колонны, и бравые парни в могучих танках понесутся на запад, все сокрушая на своем пути. Только б тянулась ниточка, только б не иссякала... Но ниточка становилась все тоньше и тоньше. Вот оборвется она, и тогда... Но о том, что будет тогда, Тарас боялся и думать. На одном берегу останутся Тарас с немощными бабами и внучатами, а где-то на другом — Россия, и сыны, которые в армии, и все, чем жил и для чего жил шестьдесят долгих лет он, Тарас. Но об этом лучше не думать. Не думать, не слышать, не говорить.

Уже в сумерках вернулся Тарас к себе на Каменный Брод. Он прошел через весь город — и не узнал его. Город опустел и затих. Был он похож сейчас на квартиру, из которой поспешно выехали. Обрывки проводов болтались на телеграфных столбах. Было много битого стекла на улицах. Пахло гарью, и в воздухе тучей носился пепел сожженных бумаг и оседал на крыши.

Но в Каменном Броде все было, как всегда, тихо. Только соломенные крыши хат угрюмо нахохлились. Во дворах на веревках болталось белье. На белых рубахах пятна заката казались кровью. У соседа на крыльце раздували самовар, и в воздухе, пропахшем гарью и порохом, вдруг странно и сладко потянуло самоварным дымком. Словно не с Острой Могилы, а с работы, с завода возвращался старый Тарас. В палисадниках, навстречу сумеркам, распускались маттиолы — цветы, которые пахнут только вечером, цветы рабочих людей.