Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 109

«...На фонари буржуев вздернем... Эй, живей, живей, живей!» Бежать уже нельзя было, и он пополз. Он пополз к бойцам и громко, чтобы его все услыхали, весело закричал:

— Ну, орлы, что же вы? Свинцового дождика испугались?

Вот так и надо было: не приказом, не окриком — шуткой, потому что в инструментальном ящичке комиссара не найти ключа к простому сердцу более верного и надежного, чем этот: шутка.

— Ну, орлы? Эх, орлы! Подымайтесь, простудитесь. Вперед!

Но никто не улыбнулся его шутке, никто не отозвался и никто не поднялся на его призыв. Он пополз тогда вдоль всего боевого порядка — может быть, его не слышали? Он подползал чуть не к каждому из бойцов, обнимал и тряс за плечи, искал глаза, но люди прятали от него глаза, отворачивали головы и еще пуще зарывались в траву.

И тогда он понял: нет у него никакой власти над ними.

Он привстал на колено и огляделся с тоской: вокруг лежали его ребята, его народ. Вот он знает их: этому, сибиряку, он посоветовал однажды, что ответить жене на письмо; того, уральца, принимал в партию, а этот, земляк, донбассовец, вероятно, коногон, — лихой танцор и свистит по-разбойничьи, еще недавно комиссар видел, как он пляшет, и аплодировал ему. Что ж он теперь колени в землю?..

Он закричал в отчаянии:

— Вперед, товарищи! Что же вы? Герои, вперед!

Но никто не двинулся с места, и только немецкие пули сильнее защелкали вокруг.

«Ведь перебьют же, всех перебьют», — с горечью подумал комиссар, и сознание беспомощности и потерянной власти, и стыд, и обида, и гнев вдруг охватили его со страшной силой.

Он поднялся во весь рост и закричал:

— Вперед! В ком совесть есть, вперед! За Родину!

И, не оглядываясь, побежал вперед. Один.

Он бежал под свинцовым дождем, охваченный отчаянием и злостью, и в мозгу стучало: «Эй, живей, живей, живей! На фонари буржуев... вздернем...», но уже не весело, а сердито, ожесточенно, словно пел сквозь стиснутые зубы; и курган был все ближе и ближе; и казалось, курган сложен весь из свинца, и теперь весь свинец обрушивался на него, и свистел над головой, и падал рядом, и странно, что он еще не убит, но ему было все равно. Все равно! Все равно! «Эй, живей, живей, живей... На фонари...»

И вдруг он услышал топот шагов сзади и шумное дыхание, — он оглянулся и увидел: за ним с винтовками наперевес бегут бойцы. По всему полю подымаются, встают, бросаются вперед бойцы, на штыках — солнце...

«Пошли-таки? — удивленно подумал он. — Поднялись? Кто же поднял их?»

Теперь люди бежали рядом с ним, перегоняли его, он видел их потные лица, и мокрые рубахи, и рты, обметанные зноем, и тогда он сам побежал быстрее, чтоб не отстать от бойцов, и курган был все ближе и ближе, а еще ближе — черные дымки разрывов. Алексей догадался, что это огневой вал наших батарей, что они прижались к самому валу, и первый весело закричал:

— Ложись! Ложись!

И увидел, как послушно и быстро залегли бойцы.

Он перевел дух.

— Сейчас батареи перенесут огонь, и мы двинемся дальше! — Он крикнул это громко, чтобы все услышали. — Наши батареи перенесут огонь, и мы пойдем дальше.





Он сказал это, и слова его понеслись по полю, но самого его вдруг охватило сомнение: пойдут ли? Пойдут ли снова люди? Что, если это только минутный порыв, взрыв стыда? Что если всей его комиссарской власти над солдатской душой только и хватило на то, чтобы зажечь в бойце минутный «порыв, и вся его власть намеряется десятью минутами и тридцатью метрами целины?

Батареи уже били по кургану. Над курганом взлетали груды земли, обломки балок, щепки; немцы пригнули головы, их огонь стал слабее.

— Вперед! — закричал Алексей, подымаясь. — Вперед, герои, за Родину, за Сталина!

И увидел: поднялись те, что лежали рядом, за ними поднялись передние, а затем и все поле. Снова вспыхнуло «ура» — хриплое, знойное, ожесточенное — и снова на штыках солнце, и шумное дыхание рядом, и ветер воет в ушах.

«Вот! — ликующе подумал на бегу Алексей. — Пошли-таки».

— Вперед! — закричал он снова, хотя кричать уж не надо было, но сердце было переполнено. Это не он, а сердце кричало и пело: «Вперед!»

Вот они бегут рядом с ним, его ребята. Он увидел коногона: по его цыганскому лицу текла кровь, со лба на щеки, он не замечал... «Эх, расцеловать бы их всех! Здорово, здорово бегут». Это он ведет их. Как раньше вел. Как всегда. Как тогда, в молодости, на комсомольскую пасху. Факелы. И запахи смолы и первой сирени... Как тогда, на субботник, и запах акаций и сладкий, до горечи сладкий запах угля и дыма... «Сейчас пахнет полынью и еще чем? Свинцом? Свинец не пахнет. Дымом? Старый, знакомый запах смерти». Здорово, смело идут его ребята! И он сам здорово, смело идет! Это он ведет их. На бой. На смерть. На победу. Как всегда вел.

Но вести людей на веселье, когда факелы, и фонари, и запахи смолы и первой сирени, — легко. Вести людей на труд, на привычное и естественное для человека дело — тоже не трудно. Но какой же властью, какой неслыханной властью надо обладать, чтобы повести людей на смерть, на муку, на состояние, противоестественное человеку, повести не приказом, не страхом, а одним горячим сердцем, вот как сейчас он ведет под огнем, по целине, пахнущей полынью и дымом, к кургану, который все ближе и ближе. Вот у него эта власть! Неслыханная власть. Вот он владеет сердцами этих людей.

Вот он скажет: «В штыки!» — и люди бросятся в штыки. Он скажет: «На смерть!» — и люди пойдут на смерть.

«А что, если я скомандую: «Назад!», или «Бросай оружие!», или «Сдавайся немцам!»? Он увидел в эту минуту уральца: на его лице пылало пламя боя, и злости, и ярости, никогда еще не был он таким красивым, как в эту минуту, и Алексей понял: растопчут. Его, комиссара, растопчут, задавят, приколют, если он скомандует «назад». «Приколют, ей-богу приколют», — обрадованно подумал он. И от этой мысли ему вдруг стало хорошо и весело, словно он увидел и высоту своей власти, и ее пределы, и власть, которая над ним, и над уральцем, и над сибиряком, — власть родной земли, горько пахнущей полынью.

И уже больше ни о чем связно не мог думать комиссар. Курган побежал под ногами. Полынь. Полынь. Полынь. Отчего от запаха полыни свирепеет сердце? Они бегут рядом, комиссар и его бойцы, и вот уже немецкие блиндажи, и порванная проволока, и фриц с распоротым животом, и яростное лицо уральца, и гребень кургана. И навсегда запомнилось, как на вершине ударил резкий ветер в лицо и распахнулась даль, и он увидел синие терриконики на горизонте, и степь, и реку, и белые, словно серебряные, меловые горы вдали...

ПАРТИЙНЫЙ БИЛЕТ

1

Всяко бывает в бою. Бывает и так: оглянешься направо — сосед справа немец; оглянешься налево — сосед слева немец; в тылу — враг и с фронта — враг. Со всех четырех сторон зажал тебя противник, перехватил дороги, окружил. Тебе остается, прижавшись к последней пушке, драться до последнего вздоха.

Тогда-то и возникает перед каждым воином великий вопрос о жизни и смерти.

О цене жизни.

О расплате за смерть.

Любой ценой готов заплатить трус за свою никчемную жизнь. Ценою позора, предательства, рабства готов он купить себе право дышать и ползать по земле. И вот он поднимает перед врагом дрожащие руки и сдается. Так он покупает себе клейменую жизнь, жизнь с вечным клеймом предателя и труса.

Лучше смерть, чем рабство, говорит себе у последней пушки настоящий воин. Лучше умереть с пистолетом в руке, чем жить с руками за спиною. Ему тоже дорога жизнь. Необыкновенно дорога. Тем дороже должен заплатить за нее враг. Горы вражьих трупов — вот расплата за смерть одного нашего бойца. Так продает свою жизнь воин и приобретает бессмертие.

И еще одно решение должен принять боец-большевик у последней пушки, в отчаянном положении: решение о партийном билете. Труп большевика может достаться врагу. Партийный билет достаться не должен.