Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 132

— Мне не надо... Мне никуда не надо... Мне ничего не надо... Покой... — бормотал он и снова скользил и скользил, плыл по зеленой траве, как по реке.

Так он лежал долго, но сколько — не знал сам. Ему казалось, что целую вечность. Чудесные картины, одна фантастичнее другой, проплывали перед ним — теплое синее море, незнакомые страны, странные деревья, с которых как плоды свисали голубые льдинки, ягоды, похожие на капли замерзшей крови...

Когда он очнулся, на улице все так же было тихо и пустынно. Сколько прошло — минута, час, год? Он не в силах был больше двигаться. Он чувствовал себя сейчас хорошо и покойно. Бездумно лежал он на снегу, смежив усталые веки. Он слышал тихий звон в ушах, тонкий звон, как пение комара.

«Меня похоронят с музыкой, — внезапно подумал он. — Старик капельмейстер... усатый... А впереди него мальчишки... Товарищи скажут: «Он был не плохой парень, но умер зря». И никто не узнает, как АлексеЙ Гайдаш замерз в метель. А они? Убийцы? Они пойдут за гробом. И будут смеяться в душе и корчить печальные лица. Проклятые.

Он должен ползти. Но локти, но ноги... Через час проснется улица, — меня подберут. А что, если за этот час я умру? Я не знаю... сколько мне отпущено жить... Никто не узнает, что в городе враги... Они будут смеяться... над моим гробом... Они будут...»

Он снова полз. Терял сознание. Стонал. Всхлипывал. Задыхался. И опять полз в полубреду, крепко охватив оцепеневшими пальцами винтовку и прижав ее к себе.

...И когда он увидел, наконец, мутное здание штаба и призрачную, раздвоенную фигуру часового в тулупе и услышал откуда-то издалека глухое и невнятное: «Кто идет?» — откуда взялись в нем силы, чтобы встать, наконец, на ноги и, шатаясь, но не падая, пойти на часового?! Окровавленный, весь в снегу, он шел, волоча за собой винтовку, вскинуть которую на плечо уже не хватило силы.

— Это я, я, Гайдаш! — закричал он удивленному часовому и рухнул наземь.

Когда он очнулся, он лежал уже в постели, в лазарете. Над ним наклонялась Шу. Странное дело: она была в фантастическом наряде. Он понимающе улыбнулся. Это было только радостное продолжение фантастических и бесформенных видений, которые не покидали его.

— Снится, — сказал он себе.

— Нет, — ответила Шу. — Это я, Шушаник. Я переменю лед.

— Лед! Это хорошо: лед, снег... Я не знал, что кровь замерзает ягодами... — Он увидел ее испуганный взгляд. — Почему ты боишься меня, Шу, — я буду жить...

— Будешь, будешь...

— И плясать... с тобой... в клубе... Я хотел... сегодня... Но я забыл тебе сказать. Шу, милая... Я ведь не умею... да, не умею танцевать...

— Ты научишься...

— Выучусь... Да... Я выучусь... Хорошо... Мне хорошо... Иду по траве... скользкая...

Вдруг он испуганно поднял голову:

— Почему же не идет командир полка? Мне нужно говорить с командиром полка.

— Он придет. Ты успокойся. Вот поправишься, он придет.

— Да нет... Он нужен сейчас... Я ведь все время умоляю вас... позовите командира полка...

— Ты бредишь, милый, успокойся...

— Нет... Зачем вы меня мучаете? — Он нетерпеливо заметался в постели. — Скорей... Скорей командира... Будет поздно... Не мучьте меня... скорей командира.

Около его постели засуетились врачи.

— Лед на голову, — услышал он чей-то торопливый шепот. — Бредит.

— К черту! — закричал он, с неожиданной силой сбрасывая одеяло. — К черту лед! Пустите. Я пойду. Я должен идти. Зачем вы схватили меня? Пусти-ите!.. — закричал он в исступлении и вскочил с кровати. Он был страшен — худой и бледный, в длинной больничной рубахе, с головой, перевязанной бинтами. Они отпрянули от него, но потом снова бросились, пытаясь успокоить и уложить в кровать. Он рвался из рук, кричал и плакал.





Но в это время вошел командир полка. Увидев его, Алексей сразу успокоился и даже улыбнулся. Потом опомнился и стал приподниматься на кровати, но закачался и упал. Когда он открыл глаза, вздохнув от боли, они были одни — он и командир полка. Петр Филиппович наклонился над ним, его лицо было испуганно и озабоченно.

— Ничего, ничего, — прошептал Алексей, — мне лучше.

Кого-то напоминало Алеше худощавое с глубокими резкими морщинами лицо командира полка, его рыжие усы, седоватые на концах, запрятанная в них добрая и печальная улыбка — все было знакомо давно, с детства.

И Алеша вдруг почувствовал себя маленьким босоногим мальчиком, ему захотелось заплакать и пожаловаться, как в детстве: «Больно, дядя... очень больно мне... Тут», — показал он на голову.

Он услышал как сквозь сон:

— Ну, товарищ Гайдаш, что же произошло с вами ночью, когда я послал вас к помощнику начальника штаба?

На прощанье командир полка сказал ему:

— Поправляйтесь, Гайдаш. Скорее поправляйтесь. Хочу увидеть вас молодцом в строю. — Он ласково похлопал ладонью по одеялу и встал.

В дверях он обернулся и прибавил:

— Я там Прасковье Максимовне сказал. Она тебе пришлет печеного-вареного.

Алеша слыхал про Прасковью Максимовну — жену командира полка, полковницу, как ее все звали. Командиры любили бывать у Петра Филипповича в гостях. Полковница, засучив рукава, знатно стряпала сибирские пельмени. «Это хорошо, — подумал Алеша. — Сибирские пельмени на южной границе».

Но он почувствовал себя таким расслабленным и обессиленным, что даже улыбнуться не мог. Словно вся его воля, нервы, чувства, напружиненные только для этой беседы, теперь распустились. Он мог болеть, умирать или выздоравливать — все равно. Он мог плакать, стонать, ныть, бредить — все равно. В своем теле он ощущал странную слабость и легкость. «Это и есть смерть?» — равнодушно подумал он.

Иногда ему казалось, что он уже умер. Он видел себя в гробу. Слышал даже плач над собой. Видел печальные лица товарищей. Они несли его на плечах. Он покачивался... Траурно рыдал оркестр... «Я умер, — думал он. — Хорошо. Покой. Я умер».

Часто он чувствовал на своем лбу чью-то мягкую, ласковую руку. Не открывая глаз, он знал, что это Шу. Он видел ее часто то в белом больничном халате, то в черкеске, такой, какая была на ней в то утро. «Шу», — беззвучно шептал он. Однажды он услышал, кто-то сказал: «Надеюсь на его железный организм». Кто-то входил, спрашивал, уходил осторожно, на цыпочках, лязгая железками армейских сапог. Но видел Алексей только ее одну — Шушанику. Она была все время с ним — в бреду или наяву, он не знал...

16

Когда он вышел, наконец, на госпиталя, мир показался ему необычайно новым и юным. Словно только что родившиеся блестели на солнце горы. Снег был чист, — вероятно, только что выпал. На всем лежала как бы ребяческая улыбка, улыбка младенца на припухлых, радостно открытых устах.

Показались Алеше новыми и необычными и кирпичные стены казарм. Это по ним, оказывается, тосковал он, нетерпеливо метался на больничной кровати. Сейчас он войдет в этот пропахший теплом и людьми дом, увидит свою койку с несмятым одеялом — у него нет другой койки и другого дома; встретит радостные, веселые лица товарищей — у него нет других товарищей, услышит бой хриплых часов над столиком дневального.

Смущенно и взволнованно переживал он свое возвращение в жизнь. Осторожно, неуверенно ступая по дорожкам, слышал, как хрустит под ногами морозный снег. Снова таяли на теплом лице снежинки — он был жив и будет жить долго и хорошо.

У дверей казармы его встретил Конопатин. Они сердечно обнялись.

— Заходи, заходи! — весело, но осторожно, как больного, похлопывал его Конопатин по плечу. — Входи, старушка казарма рада тебе, хоть ты теперь и не наш.

— Не ваш? — пробормотал Алеша, неуверенно входя в знакомые сени. Он направился к своей койке, но удивленно заметил чужой сундук под нею, чужое имя на табличке над койкой.

— Считали, что умру? — глухо сказал он.

— Что ты, что ты, чудак! — растерялся политрук. — Разве ты не знаешь? Не помнишь? Ты ведь теперь в полковой школе. Первая ступень кончилась... Научили мы тебя, чему могли... И — большому кораблю большое и плавание... Плыви в командиры, Алексей Гайдаш! — Он говорил все это смущенно, вглядываясь в лицо Алеши. Он не знал, как надо говорить с больным. Он растерялся.