Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 132

Он стал придумывать ответ командиру. Злобные, обидные слова рождались сами собой. «Вот я его обрею!» — злорадствовал он и на новой остановке опять сцеплялся с командиром, пока сигнал — по вагона-а-ам! — не разводил их. Алексей возвращался к себе в теплушку и кончал обдумывать все, что скажет командиру на следующей остановке.

Это целиком захватило его. Быстро проносились станции. Как только поезд замедлял ход, Алексей выскакивал из вагона и бежал искать командира.

Тому, наконец, надоело это.

— Бросьте, Гайдаш, говорю я вам. В последний раз говорю, бросьте!

— А не то?.. Арестуете?

— Зачем? — поморщился командир, — Я о вас на партийном собрании поговорю. Вы коммунист. — Он побежал дальше, а Гайдаш так и остался у этого вагона, растерянно разинув рот.

Да, он коммунист. Неужели он успел забыть об этом? Вдруг в нем вспыхнула неожиданная радость. Он сам не мог понять, откуда она. Чему он обрадовался? По привычке он стал размышлять, искать, что могло обрадовать его. Напоминание о том, что, кроме воинской дисциплины, над ним будет еще партийная? Это?

Странное дело — именно это обрадовало его. Он коммунист, коммунист, член партии, передовой боец, авангард! Как он мог забыть об этом!

Весело улыбаясь, пошел он вдоль теплушек. Что-то сдвинулось, переместилось в нем, он еще сам смутно догадывался об этом, — но почему показалось ему все осиянным иным, неожиданным светом: теплушка, эшелон, бойцы, сам он?

2

Ночью Алексей вдруг проснулся в какой-то непонятной тревоге. Он долго не мог сообразить, что разбудило его, но ощущение непоправимого несчастья, которое только что случилось здесь, было так явственно, что он начал пугливо озираться и прислушиваться. Вдруг до него донеслись тихие, тоскливые всхлипыванья. Недалеко от него кто-то негромко, но горько плакал. Очевидно, это и разбудило Алешу.

Сташевский — сосед Алеши — тоже не спал. Он угрюмо пробурчал:

— Швейк наш все хнычет, — и поморщился. Обоим стало неловко, как всегда бывает неловко мужчинам видеть мужские слезы.

— Дымшиц, что ты, чудак, — ласково сказал Алеша, но Дымшиц не ответил, а только стих; теперь он чуть-чуть всхлипывал.

Один за другим молча просыпались встревоженные ребята. Но в теплушке было тихо и грустно. На печи ерзал чайник, монотонно дребезжала крышка. Кто-то, не выдержав, нервно крикнул:

— Да снимите чайник, черти!

Дневальный поспешно снял чайник, но теперь стал слышен фонарь — он колотился о стенку и жалобно звенел треснутым стеклом.

— Ну чего ты, Дымшиц? О жене взгрустнул, что ли? — наклонился к нему Ляшенко. — Или болит что?

Но Дымшиц лежал тихо, не шевелясь, он даже начал неумело храпеть; Алеша понял, что Швейку стыдно за свои слезы перед товарищами и он хочет скрыть их.

— Это он со сна, — сказал Алексей. — Сон тяжелый приснился, — и услышал, как шумно и благодарно вздохнул Дымшиц. Каким диким усилием воли сжал этот маленький человек комок слез, застрявший в горле! Алеше вдруг стало легко и весело.





— Ну, нечего, нечего, бойцы! Спать, спать!..

Но сам он долго не мог уснуть и все ворочался на полке. Наконец, не выдержал, слез, подсел к дневальному. Дневалил Горленко Михаил — человек без профессии.

Уже давно хотелось Алеше узнать его ближе, прощупать, что за человек. Часто, глядя на молчаливого, улыбающегося парня. Алексей пускался в догадки, сочиняя целые истории о нем, придумывал хитрые подходы или, как он обычно говаривал: «подбирал ключи к человеку». Он решил попробовать сейчас эти ключи, но оказалось, никаких ключей не надо, человек сам открылся, как простой солдатский сундук, и все его содержимое распахнулось перед Алешей.

— Не спится? — спросил, улыбаясь, Горленко. — И мне тоже.

И сразу начал говорить о себе. Он говорил шепотом, останавливаясь, чтобы подбросить полено в огонь или поковырять кочергою в печи.

— Нет, я не заплачу, как Швейк, — сказал он, — ссади меня сейчас с теплушки, вот тогда я заплачу. Я за армию, как за счастье, ухватился. Что такое, думаю? Все кругом учатся, в люди выходят. Из нашей деревни, я сам из-за Донца, многие уж в рабфаке учатся, стараются, А я — сижу. Видишь ли, меня, как бы тебе объяснить, полюбили земляки, что ли. Сперва секретарем сельсовета избрали, потом — председателем. Видят, парень старательный, и не пущают никуда от себя. «Уважьте, — говорю им, — земляки, отпустите подучиться. К вам ведь обратно вернусь». — «Знаем, говорят, много вас повертелось, как же». Вот и сидел. А теперь думаю в армии чему-нибудь дельному подучиться, профессию себе добуду. А то — в политическую школу махну. Как думаешь, а?

Позвякивал фонарь. Свечка догорела, мигнула и погасла. Они продолжали сидеть в темноте. Только пламя от печи полыхало на лицах и делало их резкими, мужественными. Алексей смотрел, как горели дрова, от них исходил сладковатый запах. Положил сухую щепку — она сразу загорелась, зарумянилась. Алексей следил за ней — потом вдруг сморщилась, посинела и рассыпалась. Алеша вдруг тихо начал говорить о себе. Он тоже человек без профессии, как и ты, Михаил Горленко. Вот едет в армию. Ждет ли он чего хорошего впереди? Сам не знает. Хочется ждать. Может быть, тоже в политическую школу пойти? Или стать командиром, остаться в армии, пойти в академию учиться. Так проговорили они до зари. Потом к ним присоединились ребята. Разговаривали шепотом, сначала, чтобы не разбудить спавших, потом просто потому, что так было приятней, душевнее. Незаметно перешли к личному, потаенному. У каждого парня дома осталась девушка — жена, невеста, подруга. Ребята радовались случаю поговорить о них. Одни признавались скупо, сдержанно, даже сурово, но нежные интонации выдавали их, другие тепло и любовно (Алешу поразило, как растроганно рассказывал о своей Верочке щеголеватый «деятель искусств» Рунич — вот не ожидал от него), иные хвастались, врали. Какие-то были у них все необыкновенные любви, невероятные истории, неповторимые девушки, и Алеше захотелось тоже рассказать что-нибудь исключительное. Покопался, покопался в памяти, ничего не вспомнил. Нет, нечего рассказать. Молодой человек, а какие скучные у него любвишки были!

Днем навстречу стали попадаться эшелоны раскулаченных, проезжали Северный Кавказ. На дверях одного вагона Алеша заметил плакат: «Позор тому, кто отстанет от эшелона». Он весело засмеялся: «И кулаков агитируем! Сагитируем ли только?»

Эшелоны стали встречаться все чаще и чаще. Алексей заметил, как мрачнели тогда лица некоторых из его товарищей, как испуганно вытягивал шею и хлопал ресницами Моргун.

— Под корень рубают класс, — весело сказал Сташевский, — к чертовой матери!

На станции Прохладная эшелон призывников очутился рядом с эшелоном спецпереселенцев. Какой-то старичок выскочил оттуда и подошел к теплушке.

— На войну гонют? — ехидно спросил он и вопросительно повернул козлиную бородку.

— Ладно, ладно, проваливай! — пробурчал Ляшенко. — Нечего тут. У нас не разживешься...

Подошла баба и начала плакать неестественно громко и жалобно:

— Подайте, ребятушки. Бросьте хоть кусочек хлебца. Вот до чего дожилась. Раньше всех убогоньких сама одаривала, а теперь по миру хожу.

Моргун всхлипнул и потянулся за хлебом.

— Брось! — резко сказал Сташевский. — Не видишь, играет. Душу нам хочет жалостью отравить. Да нам не жалко тебя, тетка, проваливай. Ну, проваливай, говорю.

С новым и острым любопытством стал всматриваться Гайдаш в эшелоны, в лица людей, в грузы, непрерывным потоком льющиеся по железным дорогам. Трактор на черном поле, старик в буденовке под седым тополем, свежевыкрашенные новенькие молотилки на открытой платформе товарного поезда — все казалось ему исполненным нового неожиданного смысла. «Вот она переделка, — думал он, — То, о чем мы читали в книгах, чему учились в кружках, — вот оно. Неужто свершается? А я?» Вдруг стало ясно ему, что он прозевал начало этой переделки, а спохватился, только когда сам в нее попал. Не об этом ли говорил ему секретарь Цекамола?