Страница 3 из 30
— Твердая… — вздрогнула Ариадна.
— Но упругая?
— Да…
— И такой температуры, как живая?
— Да…
— Доктор, может быть, можно сидя? — печально заговорил портрет. — Хорошо, — повеселев, произнес он после небольшой паузы. — Адик, дай стул. Это прямо безобразие, — прошептал затем портрет сердито по-русски, — таскаешь старуху во время прогулок Бог знает по каким местам!
Недовольные глаза матери на мгновение встретились с глазами Ариадны и повернулись дальше. Под Софьей Ивановной очутился стул; кисть чьей-то руки на одно мгновение показалась на спинке, затем исчезла.
— Адик, — продолжала Софья Ивановна, — он просит что-нибудь сказать тебе на память. Так вот что… Если, действительно, портрет выйдет таким, как он говорит, немедленно уничтожь его, когда я умру. Неприлично мне после смерти продолжать говорить, улыбаться, оставаться на ощупь такою, какою была при жизни… Я не хочу этого, Адик. Слышишь?
III
Они возвращаются в Берлин к сумеркам. Уже задолго, с Фюрстенвальде, видны ослепительные диски только что зажженных ночных солнц. На бывших фабричных трубах у окраин стоят призрачные великаны, размахивающие огромными флаконами, коробками, туфлями, расстилающие перед собою в воздухе разнообразный яркие цветные ткани. Запад еще горит оранжевым отблеском, но на нежной вечерней зелени неба уже пробиваются плакаты: «Питайтесь искусственным белком д-ра Гейна», «Радуйтесь, лысые!», «Весь мир носит обувь из алюминиевой кожи»…
В эти часы первый воздушный ярус Берлина всегда оживлен праздной веселой толпой летательных аппаратов. В трех направлениях — на Фюрстенвальде, на Потсдам и на Ораниенбург — образуются встречные ленты фланирующей публики, отдыхающей после законченного дневного труда. Громоздких аппаратов не видно — они давно переведены на будничную деловую работу. Среди редких небольших монопланов на несколько человек — больше всего автопланов, — с одним или двумя креслами, — работающих над головой бесшумным винтом в прозрачном каркасе.
— Вы очень быстро идете, — недовольно говорит Штраль-гаузену Бенита. — Я не могу хорошенько рассмотреть знакомых! Ади, это не Буркгардт с дамой?
— Не знаю…
— Наверно! У него над аппаратом голубой фонарь… Какая обида — проскочили. Herr Кунце!… — кричит она, нагибаясь, — летите сюда!… Я хочу вам сказать несколько слов. Herr Кунце, — протягивает она руку вынырнувшему снизу молодому человеку с двумя красными мерцающими фонарями, — папа очень недоволен, что вы не занесли до сих пор проекта памятника неизвестному германскому металлисту. Зайдите завтра вечером, я предупрежу… А вы почему здесь? Разве Мелита летает не по Ораниенбургской линии? Ну, завтра поговорим… Хорошо, хорошо. До свиданья.
Огни цветных фонарей — к центру Берлина — гуще. Публика по преимуществу из рабочих союзов, из правящих социалистических кругов, из среды торговцев и промышленников тех предприятий, которые обложены пока в виде поощрения не особенно высоким налогом.
— Не люблю этой сутолоки… — хмурится Ариадна, кутаясь в мягкую ткань манто. — Скучная, серая толпа… Повернем назад…
— А по-твоему что же: лучше внизу, на улицах? У этих нищих — художников, писателей, теоретиков?… Погоди: это кто? Ади, смотри — Отто! Честное слово, Отто!
Навстречу аэроплану среди шумной толпы приближался двуместный автоплан с зеленым и красным огнями. Аппарат шел медленно; обгонявшие сбоку и сверху соседи недовольно оборачивались, так как несоразмеренностью хода он мешал общему движению. Забыв о руле, доктор Штейн о чем-то горячо спорил с сидевшей рядом баронессой Ос-терроде, очевидно, успокаивал ее, в чем-то оправдывался, а аппарат, лишенный управления, автоматически шел, не лавируя, не считаясь с пролетчиками.
— Я его окликну, Ади! — взволновалась Бенита. — Мне удобней отсюда. Хочешь?
— Не надо, Бенита.
— Как не надо? Ты именно покажи, что мы заметили. Это Бог знает что такое с его стороны! Каждый раз афиширует… Я окликну, Ади! А?
— Оставь… Не смей… Доктор, может быть, уже снизимся к Potsdamerplatz? Мне что-то холодно… Ветер.
Бениту завезли домой по дороге, и Штральгаузен, как видно, рассчитывал, что Ариадна пригласит его на вечер к себе. Однако, у нее разболелась голова. Она поблагодарила за прогулку, попросила как-нибудь прилететь на днях, стала прощаться.
— Когда оба снимка будут переведены на карманные аппараты, — сладко проговорил Штральгаузен, не отрываясь глядя в глаза, — я попрошу разрешения поднести их вам на память.
— Нет, доктор… Это неудобно… Чересчур большая любезность…
— Но если это доставить мне удовольствие? Откажете?
— Хорошо… Мы поговорим… После. Я сейчас устала…
— А один снимок будет у меня в кабинете. Около письменного стола… Всегда. Всю жизнь. Спокойной ночи!
Софье Ивановне к вечеру стало значительно лучше. Она встала с постели, приготовила чай, поджидала дочь в столовой за накрытым столом.
— Я бы тебе вообще советовала остерегаться и самого Штральгаузена и его изобретений, — недовольно заметила она в ответ на рассказ Ариадны о всем виденном в лаборатории. — Хотя он и знаменитость, и почетный член всех академий, — но мне напоминает манерами совсем не ученого, а провинциального фокусника прежнего времени.
Она закашлялась, сделала несколько глотков, пытливо посмотрела на дочь.
— А за твое отсутствие, знаешь, новость… Очень интересная…
— Новость?
Ариадна побледнела. В многозначительном и в то же время ласковом тоне почувствовала для себя что-то тревожное.
— Звонил по телефону какой-то профессор… Представился. Фамилия русская, но точно не разобрала: как будто, Корельский. Говорит, что прилетел по делам из Петербурга, привез мне пакет от Владимира Ивановича.
Невольный страх не обманул. Ариадна сразу, с первых слов матери, почувствовала, что речь будет именно о Владимире. Почему пришло в голову? Владимир уехал в Россию два года назад… После той сцены ревности, которая так ее оскорбила, заставила даже назло выйти замуж за Штейна… Два года она старалась не думать… Запретила матери вспоминать… И почему вдруг сейчас — та сказала: «интересная новость», а у нее сразу в мыслях — Владимир?
— Я не приму… — холодно произнесла Ариадна, вставая со стула и переставляя на буфете посуду, чтобы скрыть волнение.
— Кого? Профессора?
Софья Ивановна испугалась.
— Да.
— Ну и характер!… Ведь это глупо, в конце концов, Адик!
— Что глупо?
— Да вообще все… Вся ваша ссора. Ты прости, Адик. Не мое дело… Я знаю. Но ведь Владимир Иванович такой хороший, такой благородный… Если не ты, так я его ценю… Уважай мое мнение! Среди всех этих несчастных тупых демократов и социалистов — он такой умница, такая светлая голова. Никто из них и в подметки ему не годится.
— Ну, да… И что же?
— А то, что нельзя быть озлобленной так долго, Адик. Нехорошо, милая. Поссорились, не подошли друг к другу — и кончено. Но к чему злоба? Адик, когда профессор придет — будь любезной, не уходи к себе, как обыкновенно делаешь, когда кто-нибудь тебе не нравится. Для меня сделай. Я очень люблю Владимира Ивановича.
— Для тебя?
Ариадна задумалась.
— Ну, поди ко мне… Я тебя поцелую. Что ты так плохо выглядишь? Устала? Адик, а ну наклонись…
Ариадна нагнулась. С замиранием сердца ждала чегото.
— А знаешь что, Адик?
Ариадна круто повернулась. Быстро вышла из комнаты.
IV
Профессор Корельский оказался очень милым и интересным человеком. Держал он себя просто, естественно, говорил увлекательно, часто не без остроумия. И совершенно подкупил Софью Ивановну презрительным своим отношением как к социалистам, так и к бессильной оппозиции к ним со стороны европейской демократии.
За жизнью в России Софья Ивановна следила внимательно по распространенной петербургской газете «Крестьянин», которую аккуратно выписывала уже много лет. Но Корельский, конечно, сообщил ей в живом изображении много того, чего не может дать никакая газета.