Страница 9 из 37
— И что?
— Тетка Василина возьми да и похвастайся ему, что я тоже хорошо пою и вывожу подголоском. Вот ему и захотелось послушать меня. А я все стеснялась и стеснялась перед городским. Тогда моя тетка сказала, чтобы мы вместе запели. И мы запели вместе, потому что так и легче, и не стыдно.
— И что дальше?
Люба смешно выпятила губы, торчком поставила глаза, как тот главный над певцами, и улыбнулась.
— А дальше этот главный взял да и прижал меня к себе, поцеловал в косичку, потом потянул ее и сказал, что я голос!
— А ты ему что?
— А я тихонько сказала: «Спасибо, дядя». И ему это очень понравилось, потому что он рассмеялся и еще раз поцеловал меня.
— Вот молодец! — радостно выхватилось у меня.
— Он или я? — доверчиво спросила Люба.
— Оба.
На это Люба рассудительно ответила:
— Вот так живет человек и не знает, что он — голос. Главный над певцами обещал как–то и меня, и тетку Василину вызвать в Винницу. Тогда я там и театр, и трамвай увижу.
— Везет же людям! — говорю я, а Люба начинает смеяться. — И что ты этому главному пела?
— Печальной: «Ой під яром–яром пшениченька яра, в долині овес». И веснянки пела, тоже печальные. А он сказал, что в них живут голоса каких–то предков. Такой уж умный мужчина, что и половины слов его не поймешь. Он и моему отцу сказал, что я голос.
— Что же на это отец?
— Разгладил усы и сказал: раз такое время, то он купит мне новые сапожки, и я начну их носить еще до снега, чтобы не простудить голос, — раскачивалась и радостно лепетала девочка. — Отец у меня такой смешной, а кто не знает его, думает, что он очень сердитый. Это усы делают его таким: они у него серпастые, норовистые и залезают, куда хотят, даже в рот. Пошли в шалаш.
— А что у тебя в котомке?
— Разве не видишь? Липовый цвет.
— На чай собираешь?
— Нет, наша кооперация принимает его на лекарство. Вот я и заработаю себе на тетради. Насобираю цвета аж на целый серебряный рубль, потому что очень люблю, когда есть много тетрадей. Давай вместе собирать цвет. У меня в шалаше и посушим, потому что на солнце нельзя. Как ты?
— Можно и вместе.
— Так сперва пошли есть мед.
Но в это время возле нас шевельнулась чья–то тень. Я оглянулся. Возле самой Любы со старенькой берданкой в руках остановился темнолицый, с вывернутыми губами дядька Сергей — тот, что до недавнего времени прятался в разных схронах от революции. Он вперил в меня тяжелые холодные глаза и насмешливо спросил Любу:
— Кого это ты, девка, хочешь медом угощать?
— Добрый день, дядя, — с достоинством ответила Люба.
— Не очень он и добрый: все меняется теперь. Так кого же должна медом угощать?
— Михайлика. Мы с ним вместе в школу ходим.
— Сейчас не то что малые, даже старики поглупели: все чего–то грамотеями хотят стать. А кто же будет свиней пасти?.. — Дядька Сергей пренебрежительно повел на меня берданкой. — Чей он?
Люба сказала. У охотника сразу похолодели не только глаза, но и все узковатое лицо. Он презрительно осматривает меня с головы до ног и начинает жевать губы:
— Так–так–так. Значит, ты потомок того языкослова, что верховодит в комзлыднях и все что–то имеет против меня? Га?
Я растерялся, а Люба взглянула на охотника и рассмеялась.
— Ты чего? — дядька Сергей подбросил черные дужки бровей.
— Вы и о дяде Николае говорили, что он имеет что–то против вас.
— И это правда.
— И мой отец тоже что–то имеет против вас.
Теперь уже растерялся дядька Сергей, моргнул раз и второй черными неровными ресницами, сплюнул:
— Хоть от детей узнаешь, что думает о тебе родня. Ох, недаром я так упирался, чтобы моя сестра не выходила за того серпастоусого. Что же, девка, подкармливай, подкармливай нищих медом, а они твоего дядьку возьмут за жабры, — и охотник взялся рукой за горло, где, наверное, должны были быть жабры. — Но чего я тебе говорю? Это не твоего ума дело. Скажи, вон там барсук еще живет? — и дядька Сергей нацелился берданкой на нору зверька.
— Что вы, дядя, делаете?! — испуганно вскрикнула Люба.
На вывернутых губах охотника причудливо искривилась улыбка:
— Не бойся, девка, он мне теперь не нужен. Вот когда нагуляет жир, я таки доберусь до него. Здесь какой–нибудь козочки или зайца не видела?
— Нет здесь ни козочки, ни зайца.
Дядька Сергей хмыкнул:
— Да неужели нет? Так я и поверю тебе!
— А вы разве хоть кому–нибудь верили?
— Царю верил, и то напрасно — прогадал! — стало злее лицо и вся фигура дядьки Сергея. Он еще что–то хотел сказать, но передумал, крутнулся и, держа берданку наперевес, осторожно пошел в глубь притихшего леса.
— Попрощается сегодня с жизнью какой–нибудь зверь или птица. Не приведи господи иметь такого родственника, — сказала Люба чьими–то словами. — Отец говорит, что у него затвердевшая совесть.
— А у твоего дядьки в самом деле есть жабры?
Люба фыркнула:
— Чего же ты у него не спросил? Вот было бы весело. Пошли же в шалаш.
Но после речи дядьки Сергея мне даже меда не захотелось.
— Лучше сначала нарвем липового цвета.
— Ну как хочешь. Я знаю такую липу, что пахнет аж на пол–леса. Наверное, ее цвет наиболее целебный. Правда же, хорошо будет, если он поможет какому–нибудь доброму человеку — возьмет и поставит его на ноги?
— Ге. А далеко эта липа?
— Аж возле оврага. Вот сейчас расстелю цвет в шалаше, и побежим себе.
Я взглянул на Обменную, на небо, которое обкладывали неспокойные грозно–фиалковые тучи, а Люба тем временем уже выскочила со своего лесного жилища, и мы побежали к той липе, которая должна была помочь добрым людям. Стройная, как тополь, она чуть наискось стояла над оврагом, распространяла и на лес, и на овраг свое благоухание, вокруг нее живой сеткой шевелились пчелы. Когда я вылез на дерево, за оврагом отозвался гром, а Люба испугано вскрикнула.
— Чего ты, девка?
— Боюсь грома, — искренне призналась девочка. — Может, вернемся назад?
— Ерунда. Нарвем цвета и вернемся.
— Хорошо тебе говорить: нарвем! У меня уже и руки, и душа дрожат.
— А как же твой рубль на тетради?
— Не хочу и рубля, когда гремит! О! Слышишь! Снова загремело, синим корнем прорисовалась молния, раскрыла кусок второго неба и угасла в туче.
— Ты не бойся, — успокаивал я Любу, — то Илья калачи разбрасывает.
— Если бы калачи, а то громы и молнии. Вон уже и лес перепугался грозы, — заскулила девочка.
В самом деле, под темным небом забеспокоился, загудел лес, закипела листва на нем, деревьям почему–то захотелось бежать, но они не знали, куда податься, и, стеная, метались во все стороны. Снова мигнула молния раз и второй раз, лес и сверху, и изнутри просветился нехорошим голубоватым огнем, а гром, как безумный, ударил в несколько цепов, будто хотел обмолотить землю. И она под ударами грозы начала испуганно крениться в безвестность. Теперь и мне стало страшно.
— Михайлик, сейчас же слазь! — уже внизу откликнулась Люба слезами.
И только я, обдирая ноги, скатился с липы, как на землю стеной обрушился ливень. Сразу невидимым стал лес, только стон его охватывал, зажимал и перекатывался через нас. И вот молния попала в сердцевину леса, и он засветился огромным фиалковым фонарем. А когда молния погасла, мы увидели другой огонь — у самого яра, заламывая руки, горело искалеченное дерево.
— Михайлик, нам надо спрятаться.
— Куда же мы спрячемся?
— Я знаю такое дупло в дубе — большое–большое. Там мы оба поместимся, — сказала Люба, вытирая уже мокрое лицо.
И я, пустая голова, даже не подумал, что беда могла стрястись с тем дубом, и побежал за Любой. Платок спал ей на плечи, вокруг ее головы, стекая ручьями, затанцевали косы и ленты, а девочка изрывала в клочья сизый подол дождя, исчезала в нем и снова появлялась, как тень. Гром бросал ее на землю, она падала, привставала и бежала вперед.
— Так и голос можно потерять, — хотел я пошутить, но Люба и ухом не повела.