Страница 36 из 37
— А как же без прироста обойтись? — шельмовато удивляется дядька Николай. — На свиньях прирастает, на скоте тоже, так и на языке должно, потому что иначе износится он, как сатиновая заплата.
— Ваш едва ли износится — не те кузнецы его ковали, — дядька Себастьян пристально взглянул на отца и сказал: — А мы тебе, Афанасий, по твоему характеру нашли молодецкую службу.
— Кто это — мы? — настораживается отец.
— Незаможники и председатель уездисполкома. Хотим, чтобы ты стал лесником.
— Оно и меня годилось бы спросить, хочу ли я этого, — насупились брови отца.
— Если и не хочешь, то должен, мужик! — говорит дядька Себастьян.
— Чего же это должен?
— Разве не видишь, как ложится под топор наш лес? Каждому теперь воля, а лесам — недоля. Лесники же из лесничества примирились с лесокрадством и только хлещут самогон. Вот мы и решили поставить охранников непьющих и энергичных. Как ты?
— Не хочу.
— Боишься? — подколол отца дядька Себастьян.
— Ни лесокрадского топора, ни обреза я не боюсь! — сверкнули упрямством глаза отца. — Опасаюсь родни, которая начнет тебя клясть до седьмого колена, и тех бумажек, которые посыплются к вам на меня.
— А знаешь ли, сколько на меня тех доносов сыплется?! В печи можно было бы протопить.
— Если тебе это нравится, — топи, а я свою печь не хочу паскудством обогревать.
— Если так будем думать, то через несколько лет придется разваливать печи: нечем их будет топить. Погибнет весь лес!
— Ой! — загрустила мать.
— Общиной просим, берись за это дело.
— Подводите вы меня под беду, как дерево под топор, — вздохнул отец…
И недаром вздохнул. Немало горя принес ему и нам этот зеленый певучий лес, в который гадюкой вползла загребущая жадность…
— Так что тебе, Афанасий, надо для начала? — повеселел дядька Себастьян.
— С десяток фур и десяток энтузиастов, которые кулаков не жалуют.
— Зачем так много?
— Сразу же вывезу в сельсовет все вырубленное моими родственниками. Начну со своего брата.
— Тебе еще этой беды надо, — угасла мать. — Зачем вот с Яковом заедаться?
— Пусть не забывает, что у него есть брат, — отрезал отец. — Когда заберу лес у брата, в родных, то все увидят: никому не спущу.
— Тогда и начинай с Якова: обложился он деревом, как оградой, — согласился дядька Себастьян и глянул на печь. — Михаил, завтра поедем с тобой в Майдан — Треповский.
— Завтра? — аж не верится мне.
— Ну да. Одевайся теплее.
— А он завтра собирался в Щедрову ловить рыбу.
— Нет, отец, я лучше поеду в Майдан — Треповский. Там книжки выдадут!
— Как хочешь, дело хозяйское, — сказал отец.
Я аж загарцевал на печи; если везет, так везет! И все неудачи, и все донимающие прозвища, и все чертики и дули отлетают от меня, как чешуя на ветру.
Еще на рассвете мама наварила гречневых вареников, начиненных грушами–дичками, тертой фасолью, маком и калиной. А величиной были эти вареники, как ущербленная луна, — одного хватало на молотильщика. Вбросил я три вареника в сумку, выслушал все мамины предостережения на дорогу и быстро побежал к дяде Себастьяну. А он уже запряг коня в легкокрылые санки и ждал меня.
— Чем это ты напаковал сумку?
— Варениками — и для вас, и для меня. Попробуйте.
— А ты пробовал?
— Еще нет.
— Так, может, начнешь хорошее дело с вареников? В хату пойдем или на улице?
— На улице, отец говорят, вкуснее. А где ваш аист?
— Отвез его мастеру. Скоро дождемся живых аистов.
— Не так–то и скоро.
— Да уж цыган продал кожух, — смеется дядька Себастьян и нахваливает вареники. Он свой держит в одной руке, а я обеими, он подбирается уже к рожку, а я к середине, и так мне приятно, что дяде Себастьяну нравятся наши вареники, и так мне весело говорить с ним, а мыслями прибиваться к тому неизвестному селу, где наилучшая библиотека на весь уезд.
Съев вареник, я падаю в натоптанные сеном санки, дядька Себастьян устраивается на передке, и вот уже конь выносит нас в широкий заснеженный мир, где в изморози серебристо туманятся вербы, где ветряные мельницы остужают солнце, а река покачивает переспевшие кисти того камыша, в котором до сих пор живут чьи–то печальные голоса.
Мы проскакиваем соседнее село, где живет дед Корней, и подъезжаем к страшному болоту, что и зимой дышит гнилым туманом. В этом болоте еще во времена татарских набегов прятались люди.
— Михайлик, хочешь увидеть чудо? — оборачивается ко мне дядька Себастьян и играет заснеженными ресницами.
— Хочу!
— Тогда возьмем влево.
Наугад по бездорожью, по мерзлым купенам запрыгали санки, и мы скоро подъехали к молодой, затканной изморозью рощи. Дядька Себастьян останавливает коня, соскакивает с саней и радостно поднимает голову вверх. Над нами в самом деле кто–то развесил чудо: каждое прихваченное инеем деревцо налилось солнцем и хвасталось красными кистями. Я еще никогда не видел столько, как теперь, калины и как завороженный осматривал и прибитые морозом кисти, нависающие прямо над головой, и тени, на которых тоже выразительно, как рисованные, выделялись грозди.
— Хорошо, Михайлик? — заговорщически жмурится на меня дядька Себастьян.
— Ой, хорошо как! — щипаю несколько промерзших кистей калины. — И где ее взялось столько?
— Где? — призадумался, помрачнел дядька Себастьян. — Старые люди говорят, что когда–то и здесь были непроходимые болота. А когда однажды ордынцы напали на село, сюда бросилась убегать свадьба и все девушки, которые были на ней. Ордынцы за ними, потому что они красотой торговали аж по Царьградах, а девушки — в тину, ну и потонули в ней. Со временем на этом месте выросла калиновая роща. Летом, люди говорят, это место до сих пор стонет–отзывается девичьими голосами.
Вдруг мы вздрогнули: кто–то, напевая, шел между кустами калины. Скоро появился мосластый кривобокий конь, за ним частил невысокий человечек с большим мешком за плечами; его серое плоское лицо было похоже на торчком поставленный полумисок со студнем. Он с опаской посмотрел на нас, поморгал редкими ресницами и спросил у дядьки Себастьяна:
— И вы, значится, приехали ломать калину?
— А вы ее ломаете?
— Ну да, ну да, а то что делать зимой? Рыбу глушить запрещают, так вынужден был перейти на калину.
— Простуду лечите ею?
— Нет, я ее, голубку, в город вожу, продавать, значится. Городские имеют глупые деньги — даже калину покупают, любуются ею, вроде сроду не видели.
Дядька Себастьян заглянул в мешок плосколицего, вытянул искалеченную кисть калины, рассердился, сразу перешел на «ты»:
— Кто тебя научил ломать руки деревцам?
— Руки? — удивился, хихикнул плосколицый и посмотрел на дядю Себастьяна, как на чудака.
— Ты не хихикай, ум недозрелый; потому что положу на санки и в уезд отвезу!
— Большой крик за малый пшик! — обижено заметались узкие, присосанные губы. — За что мне такая канитель?
— Не калечь дерево! Оно семь лет после твоих рук будет слезой плакать. Нож имеешь?
— Имею.
— Сейчас же зачисти все изломы, не будь ордынцем среди такой красоты!
— А мне, значится, что? Если надо зачистить, так зачищу. Вы в начальстве ходите?
— Разве же не видно?!
— Да видно. С Литина или из Винницы?
— Из Винницы.
— Значится, есть такой приказ, — удивляется мужчина. — Дождалась и калина приказа. Вот я сейчас же зачищу свои следы. — Он вынул нож и исчез за теми деревцами, которые до сих пор за их красоту калечат люди…
Между роскошными красными кистями выезжаем на луг, дальше на дорогу — и вперед, вперед, а всполошенные мысли ширяют сквозь тьму веков, и в моих глазах стоят те перехваченные ордынскими огнями девушки, из которых проросла калина. Вот я даже услышал, как застонала земля. Осмотрелся. Нет, это гудела над рекой небольшая мельница, тяжелое обмерзшее колесо лихорадило ее, а она делала свое дело, как человек, и стонала, как человек.
— Теперь, Михайлик, уже недалеко. Не замерз?