Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 37



— Хе.

— Ну да, ну да, — поддержал разговор отец и нацелил на дядюшку насмешку.

— Что? — сбился тот с толку.

— То самое, а чего же, если так, а не иначе, — рассматривая гостя, невинно ответил отец.

Дядюшка напыжился, в его больших выпученных глазах стали злее мелкие человечки: он сам не умел шутить и люто ненавидел чьи–то шутки, потому что все подозревал, что они или так, или сяк въедаются в него.

— Вы насмешки собираете, Афанасий?

— Нет, они почему–то сами родятся во мне, — сразу же ответил отец.

Но и дядюшка не остался в долгу:

— Лучше бы у вас копейка родила!

Отец оценил остроумное слово, и под его усом набежала хитринка:

— Где уж той копейке взяться у бедных, когда она и с богатыми не хочет родниться.

Это дядьке очень понравилось, и он снова сказал:

— Хе.

Отец вознамерился что–то ответить, но мать прошила его недовольным взглядом и поставила посреди овина дубовую, с темными глазами скамейку. Дядька Владимир закрыл эти глаза рукой, подергал и, убедился, что ни скамейка, ни ток не подведут, так расселся, будто у него между коленями должны были поставить маслобойку.

Наступила та неудобная тишина, когда один молчит, а второй не говорит. В такое время лучше всего закурить, но ни дядюшка, ни отец не жгли гордого зелья, которое не поклонилось даже богу. Красноречивый дядюшка еще раз хекнул, а отец поверх его головы хитровато взглянул на мать, — дескать, ты хочешь, чтобы я молчал, вот я послушаю тебя. На устах матери шевельнулся укор мужу и улыбка дядьке:

— Что, Владимир, поделывает ваша Марийка?

— А что ей делать? Все толчется между домом и овином, как Марко Проклятый в аду.

Дядюшка и не заметил, какую сказал правду: его забитый живностью двор и задворок в самом деле походили на филиал ада, где не стихало недорезанное визжание голоднющих свиней. Не знать чего хозяева стояли на том, что свиньи должны сами себя прокормить. Из–за этого их одичавшие вепри как могли обгрызали желоба и двери, подрывались или срывали с петель ворота, хортами перепрыгивали через плетни и люто потрошили чужие огороды или охотились на кур, уток и гусей. Сало никогда не держалось на костях этих пиратов, не набирали они и мяса, зато щетину имели, как проволоку, — сапожники не могли ею нахвалиться.

— Хорошо, что есть возле чего толочься, — гасит улыбку мать.

— И что там доброго? Нет теперь добра ни от солнца, ни от луны, — седлает дядюшка своего неизменного коня. — Вот вы думаете, что у меня свиньи? А это не свиньи — настоящая идолова порода: одни кости и визг зашиты в шкуру. Из–за их визга, поверьте, свет мне немилый стал, потому что и ночью спать не дают.

— А вы хотя бы на ночь их немного подкармливали, — вставляет отец словцо и сразу же прикладывает кулак к губам.

— Вы за чем–то, Владимир, пришли? — не выпускает мать нить разговора.

— Дело к вам есть, Анна, не такое и большое, но дело, — вполголоса говорит дядюшка, а в четверть глаза остро смотрит то на мать, то на отца.

Этот замысловатый взгляд сначала удивляет меня, а потом я тоже прикрываю глаза и так же начинаю смотреть на дядюшку, как он смотрит на родителей. Теперь неспокойные брови и большие выпяченные веки дядюшки увеличиваются, становятся совсем похожими на улиток, выглянувших из своих хаток.

— Какое же у вас дело? — допытывается мать.

— И вот вы получили какое ни есть, но свое наследство, свою пайку, — дядюшка медленно–медленно, как из кубышки червонцы, добывает из себя слова.

От этой речи отец настораживается, а у матери испуганно просыпается надежда: а вдруг дядька Владимир раздобрится и одолжит нам денег на телку? Вот сегодня же, говорили нам, он плакал на людях, что мы остались без хаты.

— Сколько того дедова наследства — один овин с четырьмя ветрами, — вздохнула мать.

Отец пренебрежительно оттопырил подрезанные усы, а мать для него сомкнула губы в оборочку: дескать, и не вздумай выпускать свое слово. От этого на отцовских глазах снова появились чертенята. Но он так сшил губы, словно и не думал их раскрывать до какого–то большого праздника.

— Вот если бы вместо четырех ветров, хоть пара коней или коровенка была. — На широком дядюшкином лице промелькнуло что–то подобное сочувствию. Это еще больше обнадежило мать, которая и в снах грезила своей коровенкой. — Но все в руке божьей.

— И в своих руках, — не выдержал неосмотрительный отец, но перехватил от матери такой косяк, что аж пригнулся, как от грома.

— И это сущая правда, — согласился дядька Владимир и уже в полглаза взглянул на свои черпакообразные руки, которые тоже роскошествовали не в перстнях, а в мозолях. — Так вот я и говорю: получили вы, Ганя, наследство, а небось, и не знаете, что на вашем огороде стоит моя груша…



Эти слова, будто обух, ошеломили мать.

«А что я тебе говорил?» — глазами произнес к ней отец и уже изумленно спросил дядьку Владимира:

— Это же какая ваша груша?

— А у вас их сколько в огороде? — тоже удивился дядюшка, махнул рукой на раскрытые ворота, за которыми стояла развесистая груша–дичка. — Вот эта.

— Не скажете ли, человече, как это на нашей земле выросла ваша груша? — вытрясаются чертята из отцовских глаз, и не злость, а презрение просыпается в них.

— Просто. Вам, Афанасий, может, и невдомек, что эту грушу садил мой дед.

— Осенью или весной?

— Осенью, как теперь помню. Тогда как раз дождило, а мой дед все приговаривал: «Как дождь плачет, то мельница скачет». Я памятливый, Афанасий.

— Почему же вы, памятливый, раньше не вспомнили о груше?

— Не было такой возможности, а сегодня выпала.

— Нашли свой добрый час! — зазвучал негодованием печальный голос матери. — Еще от дедова дома ветер не развеял труху!..

— А какое мне дело до чьей–то трухи? Каждый ищет свой час — это его право! И каждый, скажу вам по правде, добрый только для себя. Мировой пожар есть мировым, а груша моя, — круто ложится упрямство на дядькины челюсти. — Ну, а если вам это дело с грушей не помнится, то, может, позвать свидетелей? Так я за шапку и сразу же к людям.

На ресницах и губах матери задрожала печаль:

— Чего же вы хотите, Владимир, в свой добрый час?

— Срубить дерево.

— А не дождетесь этого! — вскрикнула мать, которая скорее бы себя, а не грушу подставила под топор.

— Чего это не дождусь? — стал злее дядька Владимир. — Что я, у бога теленка съел?

— Я не знаю, что вы ели у бога, а грушу не съедите! — окаменела в гневе мать.

На загоревших щеках дядьки Владимира появились первые медяки румянцев:

— Ишь! Вам, вижу, дармового захотелось? Вы себе прибавляете: как новая власть дает поблажку вам, так и груша останется за вами? Так я тоже имею не купленный характер: скорее отболею, а своего не подарю. Вот как!

— Почему же вы раньше не рубили, не подвергали пытке грушу? — и боль, и негодование закипали в материном голосе. Уже одна мысль, что новое хозяйствование начнется смертью дерева, ужасом наполняло ее вселюбящую душу.

— Раньше не торопился, потому что имел себе аренду от деда Демьяна. У меня все по–честному, у меня каждый гвоздь знает свое место.

— Какая же это была аренда? — еще надеялась иметь, что дядька Владимир не сведет концы с концами.

— Он имел себе груши на компот, а мне за это чинил телеги и, припоминаете, не брал за работу ни копейки.

— Это правда? — глянул отец на опечаленную мать.

— Правда, — вздохнула она.

— Вот видите! — аж подрос дядюшка и глянул вверх на воробья, который мостился залезть под стреху. — Сам бог видит, что я чьего–то не хочу.

— Неужели ваша рука поднимется на плодоносящее дерево, на его цвет и плод? — обратилась мать к совести гостя. — Это же такая красота, когда груша на всю улицу цветет, что прямо — ой!..

Дядькова совесть сказалась еще несколькими копейками румянцев:

— Что с этой красоты, когда она стоит не в твоем дворе? Это даже ненужная красота.

— Что вы говорите?! — ужаснулась мать.