Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 37



— Поедете?

— Да наверное, как обсеюсь, поеду. Внука же имею там, невестку. Людей лечит она, может, и мою десницу заново перешьет, а то ведь что это за хлебороб, если так рано имеет разлуку с серпом. Старуха уже обгоняет — больше меня жнет, еще и хитрит.

— Как это она хитрит у вас? — недоверчиво засмеялся отец.

— Знает мою гордость, так украдкой свои снопы на мою полоску переносит. Разве же это дело? — и старик пошевелил поседевший костер.

Из него посыпались искры, их стало много–много — и в глазах, и вокруг дедовой телеги, и по всей долинке, и почему–то небо приблизилось к земле. Потом кто–то подхватил меня на руки и начал качать, как в колыбели, а передо мной появились волы деда Корнея, они напускали на долину туман, а в нем отзывался перепел: «Спать пойдем, спать пойдем…»

Еще солнце только–только подняло свой венец, еще сизо и сине туманились росы, когда меня разбудил отец.

— Умойся, Михайлик, и поедем жать.

— Я сейчас. А где же дед Корней?

— Он уже, наверное, первый сноп связал.

— Чего же вы меня раньше не возбудили? Я бы ему спасибо сказал.

Отец грустно улыбнулся:

— Жалел, дитя, потому что кто тебя потом, как откатишься от нас, пожалеет на свете?

— Ой папочка…

— Беги, беги умывайся. Мама уже, смотри, трактом на поле идет.

Мы приехали на свою десятину чуть позже мамы. Она с узелком в руке, с серпами на плече уже стояла возле ржи и выглядывала нас.

— Хороших имею себе жнецов, — будто укоризненно покачала головой, сняла серпы с плеча, развернула полотно. — Бери, Михайлик, свой. — И радость и боязнь снова охватывают меня. — Посмотри на восход солнца и начинай на счастье жать.

Вот я набираю полные глаза солнца, наклоняюсь, беру первую пригоршню ржи, на которой еще спят бутоны березки, шарх серпом — и кладу на ров.

— Больше, больше наклоняй стебель, чтобы не порезаться, — говорит позади отец, который уже успел спустить Обменную.

Я так и делаю, как советует отец, а от волнения меня аж бросает в жар.

— Вот и дождались жнеца себе, — нахваливает меня мать и сама припадает к росистой ниве.

Ее похвала ободряет меня, я уже свободнее начинаю орудовать серпом, свободнее вывожу переплетенный березкой стебель. Вот уже и пот покрывает лоб, вытираю его рукавом, один миг любуюсь голубыми шпажниками, которые прищурились возле самой земли, — и снова за работу.

— Эге, да тебя, гляди, и конем не догонишь, — отзывается отец. — Не спеши так — день и сегодня большой. Вот иди сюда.

Разгибаю спину, а солнце бьет мне в глаза, а отец и мама смотрят на меня, улыбаются, и я не знаю, или они подсмеиваются, или любуются мной.

— Ну–ка собирай, что нажал, — говорит отец, — и хорошенько ровняй. — Нажатое мной он опоясывает перевяслом, вынимает из–за пояса юрок, связывает сноп и ставит его гузырем[14] на стерню. — Вот, Михайлик, твой первый сноп, твой первый хлеб, — еще и рукой проводит по стеблям снопа. — Запомнишь его?

— Как же его запомнить?

— А ты за перевясло шпажники или цикорий засунь. Тогда мы твой сноп в сочельник на кутнике[15] поставим.

— Э? — не знаю, что сказать, потому что страх боюсь, не смеется ли отец. И все равно так мне приятно смотреть на свой сноп, будто он из самого золота вылит.

За этим снопом пошли другие, и, когда их стало девять, пот совсем облил меня, а в крестец просочился огонь. Оно бы и отдохнуть не помешало, однако же стыдно. И тут ко мне откликнулся отец:



— Михайлик, не сбегаешь ли к роднику за водой?

— За водой? — сначала обрадовался, а дальше удивился, потому что еще минутку тому было полкувшина воды. — Разве всю выпили?

— Да она нагрелась, и я вылил ее. Принеси свеженькой, и не с дороги, а с долинки.

— Да это же далековато.

— Зато вода вкусная!

Я беру из отцовых рук глазурованный кувшин, стернями выхожу на дорогу, а дальше ржами, и пшеницами, и овсами бегу в долинку, где так привлекательно млеют на солнце кучерявые вербы и тихонько попискивает под ногами влажная земля. И так мне хочется кого–нибудь встретить, рассказать, что я уже не какой–то там пастушок, а жнец. Но вокруг ни куколки, все на жатве в поле, — сегодняшний день кормит год. И некому похвастать мне, потому что не будешь что–то говорить вон той булькатой[16] лягушке, которая растопырилась на воде и собирает на широкие губы презрение ко всему, что не держится воды… И почему бы это кому–то не прийти сюда, не спросить, как я живу и что я теперь делаю?

Я ложусь на землю возле родника, набираю полный кувшин воды, ставлю его на траву, а сам присматриваюсь к небу, к воде, к орликам, что зацвели в ручье, и думаю: спроста или неспроста послал меня отец в долинку? Наверное, таки пожалел малого. Поэтому не буду мешкать возле родника.

А подо мной земля такая свежая, такая мягкая, как колыбель, а надо мной небо такое синее, такое ласковое, а за вербами притаилась дремота и шепчет: «Засни себе, засни себе…» То ли вода шепчет колыбельную? Э, не будет по–твоему! Я поднимаюсь, беру с земли в грудь немного прохлады, к груди прислоняю кувшин и важно иду делать дело. А в долинке и на тропе снова ни куколки, только рожь покрывает меня с головой, только солнце сквозь ржаную дремоту купает меня лучами и тенями.

И славно–славно идти мне между ржами к ржи. Что ни говорите, а уже иначе чувствуешь себя, когда становишься жнецом!

Раздел четвертый

Лето сбежало, как день, и из клубящегося тумана вышел синеглазый, златовласый сентябрь. Он прицепил к своему брылю красную с влажностью кисть калины и нитку бабьего лета, заглянул в нашу школу, бодро ударил в колокол и пошел между садами в степь крутить крылья ветряков.

Я нетерпеливо ждал, когда сентябрь потревожит над селом утренний сон или полусон тем звоном, который прибивается даже на хутора. И вот над домами торжественно, густо отозвалась медь, она испугала на позолоченных церковных крестах грачей и всюду–всюду порадовала босоногое школярство.

Нет, это не звон, а мои надежды смятенно завились прядями надо мной и во мне. Они тепло выхватывают малого со двора на лебединые крылья и несут через дубравы, села, реки к тому сказочному городу, где сколько хочешь читай книжек и учись аж на учителя.

Вдруг все похорошело около меня: и ясени с голубоватыми тенями и зеленым шумом, и нахлобученный овин с четырьмя ветрами, и скрипучие ворота, от которых пойдет во что–то хорошее моя дорога, и маковки, которые звенят и звенят на огороде, и даже ленивые тыквы, что надели разноцветные рубашки и лежа выхваляются ими.

А улицей идет дядька Николай и спрашивает: «Или я сплю на пне, или дремлю?» Я ему показываю зубы и говорю: «Не сплю и не дремлю». А он допытывается: «Чего это ты такой?» А я отвечаю: «Какой есть, такой и есть». Вот после этого мужчине хочется знать, каким я буду. А я этого не знаю, и дядька Николай говорит, что в такое время надо смотреть вперед. Я и смотрю вперед, как солнышко откатывается от земли, и спрашиваю, чего дядька Николай не покупает жеребят.

— Никак не могу в самую точку подобрать масть.

А я знаю, что не масть главное, а что у дядьки в кармане еще не высвистел ветер, и хохочу, а дядька знает, чего мне смешно, и себе улыбается. А над нами гудит колокол, и выше его летят аисты, а возле нас шелестят ясени и маковки, а под ногами солнце теребит за поводья тени, — и все это называется сентябрь, первый день в школу.

Всласть поговорив с дядькой, торчком головы лечу в хату. В овине я чуть ли не поздоровался со столбом и, раскрасневшийся, останавливаюсь на пороге, потому что как раз дорогу перегородила мамина кочерга.

— Что? Где–то горит? — спрашивает от печи мать.

— Звонок! — отвечаю одним словом и озабоченно хватаю свое школьное добро, которое уже лежит на подоконнике.

14

Гузырь — нижняя часть снопа, комель.

15

Кутник — красный угол (укр. — покуття, покуть), у восточных славян наиболее почетное место в избе, в котором вешались иконы и стоял стол. На кутнике садились глава семьи, молодые на свадьбе или самый желанный гость.

16

Булькатый — с выкаченными глазами.