Страница 4 из 12
В восьмом по счету городишке Жильерону надо сделать пересадку, дальше он отправится вдоль одного озерца к следующему, потом через гряду холмов с по-зимнему голыми картофельными полями и разбитыми на до смешного мелкие участки виноградниками, которые еще долго после заката светятся золотом. На юге могучий, незыблемый, белый вздымается Монблан, высочайшая вершина Европы. Наконец хоть что-то большое в этой стране, думает Жильерон, хотя ему известно, что, если быть точным, расположен Монблан во Франции, тогда как Швейцария довольствуется его видом. С точки зрения экономики это весьма умно. Издалека любоваться такой горой очень даже приятно, туристическое использование открыточной идиллии приносит хорошие деньги. Вблизи же она всего лишь опасная и разорительная каменная осыпь.
В Лозанне Жильерон пересаживается на местную железнодорожную линию. Через полчаса он уже у восточной оконечности Женевского озера, на родине отца и у цели своего путешествия.
Вокзал Вильнёва тонет в темноте. На платформе ни души, в здании вокзала ни огонька. Билетная касса закрыта, в дверях зала ожидания валяется сухая листва. Ни такси, ни конного экипажа, а уж носильщиков тем паче нет и в помине. Вокзальная площадь окаймлена голыми платанами, на сырой брусчатке голуби клюют расплющенный колесами конский навоз. Позади вокзала виднеется черный силуэт предгорий Водуазских Альп, а на их фоне стоит на взгорке гостиница «Байрон», которая целый век тщетно дожидается состоятельных англичан и успела разорить всех своих владельцев.
Эмиль Жильерон ставит чемодан на землю, принюхивается. В воздухе действительно чувствуется запах гнили – сладковатый, пряный, болотный запах дельты Роны, который отец без устали проклинал, словно все еще чуял его и после десятилетий греческой эмиграции. По его словам, дурной воздух Вильнёва, если дышать им достаточно долго, приводит к чахотке и слабоумию, а также к рахиту и кариесу, к алкоголизму, опоясывающему лишаю, эпилепсии и всевозможным формам женской истерии. Столь многообразную токсичность он объяснял тем, что болотный запах есть не что иное, как смрад от гниения погибших организмов, которые на протяжении своей жизни накапливали всех и всяческих болезнетворных возбудителей, причем любопытным образом человек, попадая в болото, не участвует в этом пиршестве разложения, потому что не остается на богатой кислородом поверхности, а довольно быстро погружается на глубину трех-четырех метров, где удельный вес его тела сбалансирован с окружающим болотом, а там, если еще не умер, задыхается и в стабильной подвешенности, герметически упакованный и исподволь продубленный болотной кислотой, тысячелетиями сохраняет телесную свежесть, о которой фараоны в сухих песках Египта при всем их искусстве бальзамирования могли только мечтать. Вот почему с большой вероятностью следует допустить, что в болотах Вильнёва мирно лежат бок о бок сотни, если не тысячи прекрасно сохранившихся болотных трупов, которые под солнцем никогда бы встретиться не могли, – кельтские рыбаки рядом с бургундскими рыцарями-крестоносцами, римские легионеры рядом с немецкими паломниками в Рим, мавританские путешественники-открыватели рядом с венецианскими торговцами пряностями и алеманнскими пастушками, – причем одни попали в болото, возможно, от несчастной любви, другие – в охотничьем азарте, третьи – спьяну, или по глупости, или от жадности, так как не пожелали заплатить графу Шильонскому дорожный сбор; и где-то среди них, наверно, лежат, будто спящие, сто двадцать семь вильнёвских евреев, которые в 1348 году во время эпидемии чумы были зверски убиты горожанами за отравление колодцев и брошены в болото.
Ах, эти вильнёвские граждане.
Отец провел с ними все детство и юность и, хотя потом полвека прожил в эмиграции, все равно остался одним из них. Молодым парнем он сбежал из Вильнёва, пожалуй, лишь затем, чтобы иметь возможность остаться одним из них, чтобы его не изгнали окончательно и бесповоротно.
Вильнёвские граждане были рыбаками, крестьянами и возчиками, работящими протестантами и добропорядочными подданными, которые знали свое место в прочном, устоявшемся мире. Любой сын рыбака знал, что всю жизнь будет ловить в озере рыбу, а любой крестьянский сын знал, что до конца своих дней будет засевать унаследованную от предков землю; таков естественный порядок вещей, и раздумывать тут не о чем. Лет в двадцать пять женились, в пятьдесят умирали, первенца нарекали именем отца, в полдесятого гасили свет, по средам спали с женами, по пятницам ели рыбу. По воскресеньям ходили на проповедь и надевали черную куртку. А не серую, к примеру. И тем более не синюю.
Само собой, и в Вильнёве всегда находились молокососы, носившие синие куртки, чтобы понравиться девушкам, и во все времена эти желторотые щенки стаей шастали по улицам, мечтая выбраться из Вильнёва и через Большой Сен-Бернар удрать в Италию. Горожане относились к этому снисходительно, ведь когда-то и сами были молоды. Однако ж все твердо знали, что так или иначе веселью придет конец, самое позднее после двадцатилетия снисходительность прекращалась. Тому, кто продолжал носить синюю куртку, пожалуй, впрямь лучше было удрать за Большой Сен-Бернар.
Ах, эти вильнёвские граждане. Отец яростно костерил болото, но как же благодушно он всегда поглаживал свою седую козлиную бородку, когда речь заходила о вильнёвских гражданах. Сын рано сообразил, что отец лишь потому так страстно ненавидел болото, что хотел по-прежнему любить сограждан.
Эмиль Жильерон снова подхватывает чемодан, пересекает вокзальную площадь и сворачивает в непроглядные потемки улицы Гранд-рю, окаймленной средневековыми фахверковыми постройками. Все окна темные, а ведь еще и десяти нет. Справа аптека, слева булочная, справа мясная лавка, слева гостиница «Орел». Кормят там якобы весьма недурно, но в окнах уже темно. В боковом переулке развешены на просушку рыбачьи сети, в следующем воняет навозная куча от мелкого скота.
Перед церковью сиротливо журчит большой источник. Должно быть, там находится корыто, о котором рассказывал отец. Многие сотни лет вильнёвские женщины стирали в этом корыте белье и не обращали внимания, что с одного угла его подпирает необычный круглый столбик с цифрой «XXVI». В один прекрасный день кантональный археолог из Лозанны, случайно оказавшийся в этих местах, объяснил гражданам Вильнёва, что их корыто стоит на двухтысячелетнем мильном столбе древнеримской военной дороги, а цифра двадцать шесть указывает расстояние до гарнизонного города Мартиньи в римских милях. Граждане задумчиво кивнули, склонили головы набок, одобрительно смерили взглядом римский камень, некоторые пробормотали «Tiens donc», «Sacré Romains» или «ça, par exemple»[2]. Когда же кантональный археолог попросил оградить памятник прошлого от непогоды и мыльной воды и на благо потомков установить в церкви, граждане упрямо засунули кулаки в карманы и выпятили нижнюю губу, поскольку для такой работы пришлось бы вызвать из Веве каменотеса и заплатить ему не меньше двадцати пяти баценов[3]; согласились они лишь после того, как археолог выложил эти двадцать пять баценов из собственного кармана да прибавил сверху еще пятнадцать.
Случилось это в середине XIX века, когда отец Эмиля Жильерона подрастал в Вильнёве единственным сыном деревенского учителя и был самым обыкновенным, ничем не примечательным деревенским мальчуганом. Среднего роста, средней силы, со среднекаштановыми волосами, никаких выдающихся качеств или ярких талантов, кроме одного: он невероятно хорошо рисовал – невероятно четко, невероятно выразительно, с невероятной, почти фотографической точностью и фантазией. Специально он этому не учился, никто его не побуждал, никто не заставлял упражняться, он даже особой охоты не выказывал – просто умел, и всё. А поскольку Вильнёв предлагал молодым людям мало развлечений, рисовал он без передышки. Уже в семь лет беглой рукой набрасывал углем на мостовой рекреационного двора поразительные портреты школьных товарищей, по воскресеньям спешил с ящиком акварельных красок в гавань, рисовал суда, ивы на берегу и снежные горы на горизонте с такой легкостью, что зритель словно бы чувствовал бриз, задувавший с озера после полудня.
2
«Скажите пожалуйста» «вот чертовы римляне», «ну надо же» (фр.).
3
Бацен – старинная монета, имевшая хождение в Южной Германии и в Швейцарии.