Страница 22 из 32
Боже мой! Во что я превратился? Как смеют все эти люди вторгаться в мою жизнь, красть мое время, рыться в моей душе, высасывать мои мысли и превращать меня в своего компаньона, поверенного, в справочное бюро? За кого эти идиоты меня принимают? За платного увеселителя, который каждый вечер должен разыгрывать интеллектуальный фарс? За купленного со всеми потрохами раба, который должен ползать на брюхе перед этими бездельниками и класть к их ногам свои знания и мысли? Или за проститутку в борделе, которая должна поднимать юбку или снимать рубашку по первому требованию любого мужчины в дорогом костюме?..
Я – человек, который хотел бы прожить героическую жизнь и сделать мир более сносным – с моей точки зрения. И если мне случается иногда в минуту слабости или расслабленности дать выход своим эмоциям – бывает, что без этого не обойтись! – жгучей ярости, застывшей в словах, страстной мечте, запечатленной в поэтических образах, – что ж, относитесь к этому как хотите… но оставьте меня в покое!..
Я – свободный человек, и мне нужна моя свобода. Мне нужно быть одному. Нужно думать о своем стыде и отчаянии в одиночестве; мне нужны солнце и камни мостовых, но без спутников, без разговоров, я должен остаться лицом к лицу с самим собой и с той музыкой, которая звучит в моем сердце. Чего вы все от меня добиваетесь? Если мне хочется что-нибудь сказать, я это печатаю. Если мне хочется что-нибудь дать, я даю. Ваше любопытство вызывает у меня тошноту! Ваши комплименты оскорбляют меня! Ваш чай для меня отрава! Я никому ничего не должен. Я ответствен только перед Богом – если Он существует!»
Мне кажется, что Папини слегка ошибается, говоря о своей потребности быть одному. Быть одному совсем не трудно, если ты нищий или неудачник. Художник всегда один – если он действительно художник. Нет, единственное, что на самом деле необходимо художнику, – это одиночество.
Я называю себя художником. Прекрасно. Я хорошо вздремнул сегодня после полудня. Теперь между позвонками у меня бархат, а в голове достаточно идей, по крайней мере на три дня. Я полон энергии, которую мне некуда тратить. Вот я и решил погулять. Уже на улице передумал и решил пойти в киношку. Не вышло – не хватило нескольких су. Пошел гулять опять, останавливаясь перед всеми кинотеатрами и рассматривая сначала афиши, потом цены. Эти опиокурильни – дешевенькая радость, но опять не хватает нескольких су. Если бы не так поздно, я вернулся бы домой и сдал в магазин пустую бутылку.
Когда я добрел до улицы Амели, я уже забыл про кино. Это одна из моих любимых улиц, одна из тех улиц, которые муниципалитет, по счастливому недосмотру, забыл залить асфальтом. Тут все еще круглые булыжники, выложенные узором от стены к стене. Улочка узенькая и всего в один квартал. На этой улице – отель «Претти». И еще маленькая церковка – точно для президента республики и его семьи. Иногда приятно увидеть скромную церковь среди помпезных парижских соборов.
Мост Александра Третьего. Перед мостом – широкая, продуваемая всеми ветрами площадь. Тощие голые деревья, с математической точностью рассаженные в своих железных гнездах. Мрачность Дворца инвалидов, исходящая от купола и переливающаяся на темные улочки вокруг площади. Могила поэзии. Они положили его, куда хотели, великого полководца, последнего большого человека Европы. Он креп ко спит в своей гранитной постели. Ему уже не удастся перевернуться в могиле. Спи, Наполеон! Двери – на прочных засовах, и гробовая крышка пригнана точно. Им не нужны были твои идеи – только твой труп!
Река, вздутая и мутная, исполосована огнями. Я не знаю, как назвать то, что поднимается во мне при виде этого темного стремительного потока, но какой-то восторг охватывает меня, и я чувствую жгучее желание никогда не покидать этой страны. Я помню, как проходил здесь всего несколько дней назад по пути в «Америкен экспресс», зная заранее, что там ничего для меня нет – ни писем, ни телеграмм, ни денежного перевода, абсолютно ничего. По мосту проезжал фургон из «Галери Лафайет». Дождь только что кончился, и солнце, пробившееся сквозь мыльные тучи, зажгло гребни крыш своим холодным огнем. Помню, как возница выглянул из фургона и посмотрел на реку в сторону Пасси. Этот простой, здоровый, одобрительный взгляд как бы говорил: «Ну вот и весна!» А когда в Париж приходит весна, даже самый жалкий из его обитателей должен чувствовать, что он живет в раю. Но тут было больше – во взгляде возницы была фамильярная нежность. Это был его Париж. Чтобы чувствовать себя здесь дома, не надо быть ни богатым, ни даже французом. Парижские нищие – я думаю, в Париже самые грязные и самые гордые нищие в мире – верят, что они здесь дома. Это то, что отличает парижанина от обитателей других больших городов.
Нью-Йорк вызывает у меня иное чувство. Нью-Йорк даже богатому человеку внушает, что он здесь никто. Это холодный, блестящий, злой город. Его дома́ давят. В его сутолоке – нечто безумное; чем быстрее темп, тем меньше духовности. Бесконечное брожение, но с таким же успехом оно могло бы совершаться и в лабораторной колбе. Никто не понимает смысла того, что здесь происходит. Никто не руководит этой энергией. Колоссальный город. Странный. Непостижимый. Столько энергии, столько усилий без малейшей согласованности, без какой бы то ни было координации.
Когда я думаю об этом городе – городе, где я родился и вырос, о Манхэттене, который воспел Уитмен, – пламя дикой злобы облизывает мне кишки. Нью-Йорк! Эти белые тюрьмы; эти тротуары с копошащимися на них червями; эти очереди за хлебом; эти опиокурильни, построенные, как дворцы; эти еврейчики, эти прокаженные, эти бандиты, и надо всем этим – тоска, убийственная монотонность лиц, улиц, ног, домов, небоскребов, обедов, афиш, занятий, преступлений, любви… Целый город, возведенный над пропастью пустоты. Над пропастью бессмысленности. Абсолютной бессмысленности. А Сорок вторая улица! Вершина мира – так ее называют ньюйоркцы. Где же тогда его подвал? Вы можете целыми днями ходить по Сорок второй с протянутой рукой, и они будут кидать вам в шапку горячие угольки. Бедные и богатые, они ходят здесь задрав голову, рискуя сломать шею, и смотрят на свои великолепные белые тюрьмы. Они ходят, точно слепые гуси, и прожекторы серебрят их пустые лица пудрой восторга.
6
Эмерсон говорит: «Жизнь – это мысли, приходящие в течение дня». Если это так, то моя жизнь не что иное, как большая кишка. Я не только целыми днями думаю о еде, но и вижу ее во сне. Однако я не прошусь обратно в Америку, чтобы меня опять сковали узами брака и поставили к конвейеру. Я предпочитаю быть бедным человеком в Европе. Видит бог – я вполне беден. Так что нужно только оставаться человеком.
На прошлой неделе я думал, что почти разрешил проблему собственного существования, что я на пути к экономической независимости. Дело в том, что я встретил еще одного русского по имени Сергей, или Серж. Он живет в районе Сюрен, в небольшой колонии эмигрантов и обнищавших художников. До революции Серж был капитаном императорской гвардии, в нем шесть футов и три дюйма росту без каблуков, и он пьет водку, как воду. Его отец был адмиралом или кем-то в этом роде на броненосце «Потемкин».
Я познакомился с Сержем при довольно странных обстоятельствах. Вынюхивая, где бы поесть, я однажды около полудня оказался неподалеку от театра «Фоли-Бержер», точнее говоря, от его служебного входа в узком переулке, упиравшемся одним концом в железные ворота. Я болтался там возле артистического подъезда, смутно надеясь на случайную встречу с какой-нибудь закулисной бабочкой, когда у театра остановился грузовик. Шофер – а это был не кто иной, как Серж, – увидел, что я стою, засунув руки в карманы, и спросил, не помогу ли я ему выгрузить железные бочки. Когда он узнал, что я американец, притом без гроша, он чуть не заплакал от радости. Оказалось, что он повсюду искал человека, который мог бы учить его английскому. Я помог ему закатить его бочки с какой-то дезинфекционной жидкостью, а заодно досыта насмотрелся на полуголых стрекоз, порхающих за кулисами. Весь этот эпизод оставил во мне смесь странных впечатлений – пустой театр, кукольные девочки, бочки с бактерицидным средством, броненосец «Потемкин», – а над всем этим мягкая обходительность Сержа. Это был нежный великан, мужчина с головы до пят, но с женским сердцем.