Страница 68 из 77
И все, все за столом в этой горнице зашлись в невыносимой жалости и боли.
Допев, нисколько не ждал, не мог ждать, глядя в эти бездонные, светящиеся из какой-то неведомой глубины и тоже ждущие его глаза, его песен и ещё чего-то немыслимого — чего?! — и начал тоже из самых своих любимых: «Не шуми ты, мати, зелёная дубровушка». Дошёл до ответа царю, много ли было с ним на воровстве и на разбое товарищей:
и вдруг слышит рядом со своим голосом как бы тихонький звон — одно в одно зазвенело, а у зеленоглазой Ани губы шевелятся, — это она подсоединилась. И дальше всё громчей, звончей, нет, не звончей, а как-то очень красочно, красиво, жуть как красиво, но без единого слова, лишь ля-а-а-а-ля-ля-а-а-а! — одноголосой музыкой украшала, расцвечивала его хрипотцу. И как расцвечивала, все аж онемели, рты поразинули от немыслимой душевной пронзительности и силы этих вдруг слившихся воедино голосов.
Голос у неё был не просто красивый, но сильный, глубокий и очень трепетный, переполненный чувствами.
Следом они ещё две его песни пели вместе, которые она знала, и у него у самого моментами мороз пробегал по спине, такая слитная пронзительность и трепетность была в их пении.
И никуда он, конечно, не ушёл, не мог уйти, не мог оторваться от такого дива и радости.
«Вот радость-то подарил Господь! Вот радость-то!» — твердил и твердил про себя как дурачок.
И все видели, как он радуется и восторгается зеленобольшеглазой удивительной певицей. А Савельева и Жеребцова просто ликовали, что так угодили ему, приготовив этот нечаянный «секрет». И он от всей души благодарил их. И саму тоненькую Аню, расчувствовавшись, взяв в свои узловатые железные лапы её узенькие лёгкие, горячие руки, сердечно благодарил за то, что она так любит его песни, и искала, и нашла.
Как рассказала Савельева, Аня — фамилия её была Зевакина — дома непрерывно поёт-напевает, в церковном хоре церкви Иоанна Предтечи, что у Никитских ворот, первым голосом поёт. Её там все знают и нарочно ходят слушать. Любой распев, любую песню схватывает и запоминает навсегда. И слова так же схватывает и запоминает. И Ивановы песни ей уж давно безумно нравятся, и она уж давным-давно спрашивала всех отцовых приятелей, всех знакомых, не знают ли они этого сыщика Каина, не могли бы устроить как-нибудь, чтоб услышать пение его самого, а не повторщиков-перепевщиков. Вот они, Жеребцова и Савельева, и устроили наконец, к великой для всех радости.
— Да! — выдохнула она.
— Да! — сказал он.
А остальные покивали.
Потом, когда стало смеркаться и зажгли свечи, они ушли наверх в ту светлицу, и он научил её ещё трём своим песням: «Уж как полно, моя сударушка», «Ты рябинушка, ты кудрявая» и озорной весёлой, певшейся молитвенным распевом: «Всякому зло-мука в монастыре жить, не малая скука чернецом-то слыть». Она заливисто смеялась и пела.
И у него даже мысли не появилось тронуть её.
XX
С месяц они встречались довольно часто, через три, четыре дня обязательно. Последний раз даже не у Савельевой, а в Ивановом доме, потому что он рассказал о ней Арине и та упросила привести её, чтобы тоже послушать. И Анна так обрадовалась этому, так, оказывается, сама хотела напроситься в гости, чтобы увидеть, как он живёт и какова его жена, и они с Ариной так понравились друг другу, что Арина подарила ей перед расставаньем свою соболью шапку, которая, слава Богу, пришлась впору, и монисто из разводистых зелёных сердоликов, которые как будто и сделаны-то были специально под её глаза — сразу с ними заперекликались, и она по-детски простодушно и восторженно залюбовалась собой в зеркале, так стала поворачиваться, вскидывать вверх остренький подбородок и поправлять на висках русые волоски, что Арина, радостно улыбаясь с повлажневшими глазами, тоже восхищённо залюбовалась ею.
Странное дело: в ней всё было и несоразмеренно и, кроме глаз, довольно неказисто — слишком тонкая фигура, слишком узкие руки и даже лицо, — и всё-таки Иван без конца ловил себя на том, что тоже постоянно любовался ею и всё время видел, ощущал за этой неказистостью что-то такое же бесценное и огромное, и необходимое ему и всем людям вообще, как её бездонный голос и бездонные зелёные глаза в поллица.
Она разучила его песни все до единой и некоторые пробовала петь и одна, и он совершенно не узнавал их, и они ему очень нравились, были куда мягче, душевней, красивей, чем у него, но когда надо и такие же надрывные, трепетные, только по-бабьи, конечно, даже пронзительней иногда. И лишь ярости в некоторых не хватало, злобы истинной. Но это ничего, всё равно сильно радовался, что теперь через неё песни его пойдут ещё шире.
И уж без пения с ней вдвоём и обходиться не мог; ждал, когда придёт, как парнем ждал первых девок и баб — всё кипело и клокотало внутри.
Арина, конечно, тоже онемела, услышав их обоих, даже и не опустилась, как обычно, ни на что, каменным столбом стояла. Лишь потом опустилась.
А когда Анна ещё и духовные стихи стала петь, тихо заплакала и плакала, пока та не кончила.
А через месяц отец Анны, солдат Коломенского полка Фёдор Тарасов Зевакин, прознав, куда ходит его дочь и с кем именно спелась, запретил ей это накрепко. И они стали видеться лишь урывками, без всякого пения. И Иван затосковал, заметался и завыл душой — не мог уже без неё, полюбил безумно, но не той любовью, какой любил прежде, а совсем иной, неведомой ему; не бабу, не девку любил, а человека, с которым ему было очень, очень хорошо и без которого стало очень и очень плохо, невыносимо.
Он так ни разу её и не тронул, хотя обнимал, целовал в щёки, когда приходила, дарил серьги с изумрудами, колечко золотое, душегрею подарил парчовую, по синему полю шитую серебром.
XXI
Комиссия Ушакова кончила работу ещё в начале сентября, так и не найдя никаких настоящих поджигателей. Да и пожаров с тех пор больше не было. Ушаков уехал. Уходили постепенно и введённые в Москву дополнительные войска и гвардейцы. Торжественным строем ушёл со своим батальоном и долговязый мелколицый прапорщик, который бил Ивана и приказывал бить своим солдатам.
Иван точно узнал, что никакого наказания ему не было, но знать об этом случае в том батальоне знали все офицеры и многие солдаты, так как прапорщик будто бы даже гордился содеянным, многозначительно намекая, что произошло всё не просто так, а как было надо.
Так вроде бы и говорил: «Как надо!»
И только эти войска ушли, как в Сенатскую контору поступила жалоба Адмиралтейской парусной фабрики по поводу той битвы, которую Каин устроил весной из-за бежавших парусников, коих его стараниями так ни одного и не схватили, не разыскали. И о покалеченных тогда солдатах и подьячем сообщали. Подробнейшая и свирепая была жалоба. Почему её не подавали раньше — понятно, не до того было. А вот почему она в Сенатскую контору поступила, а не в Полицейскую или не прямо в Сыскной — непонятно. Ивану стоило немалых трудов и немалых денег затормозить хотя бы ход этой бумаги. Пообещали, что месяца три подержат наверняка... Однако недели через три вдруг донесли, что и в родном приказе ему есть «подарочек» — секретная инструкция обер-офицеру: просто так доносителю Каину солдат больше не давать, а расспрашивать и, взявши указанных им лиц, сразу в Сыскной доставлять, а ни в коем случае ни в его дом и ни в какие иные дома не водить, «ибо от оного доносителя многие предерзости явились. И чтоб смотрели, чтоб доноситель во взятых домах грабежа не учинял же». И с него вновь была взята подписка, чтоб к себе боле не водил.