Страница 5 из 77
Дуня вспыхнула, засияла. Вообще-то она умела скрывать свои чувства, но только не когда он пел. Его песни отражались на её лице целиком: кривили болью, туманили тоской, в глазах блестели слёзы, цвели улыбки.
А её муж в первые мгновения изумлённо, недоумённо таращил глаза, не понимая во хмелю, что это и как делает этот удивительный белозубый хриплоголосый малый, вливая в его душу такую невиданную немыслимую красоту, перемешанную с невозможной болью, печалью и тоской. Нелидов тоже стал кривиться, кусать толстые губы и еле держался, чтоб не зареветь.
Слёзы текли по Дуниным щекам, и она не утирала их, ибо ещё раз всем существом своим ощутила, как бесконечно, как пронзительно глубока эта песня, что легла даже в нынешний день и в их судьбу.
Понимала, как не случайно он её спел.
А Нелидов, посидев в полном оцепенении, затем ринулся, задев и сдвинув даже тяжёлый стол, к Ивану, облапил его и восторженно расцеловал:
— Ну, брат! Ну! Это как же ты так поёшь?!
— Она заставила, — показал Иван на Дуню.
— Как она?!
— Робел на людях петь хрипом-то, а она говорила — хорошо да хорошо. Надо, говорила, петь — вот и стал.
— Молодец! Ну, молодец! — Великан чмокнул жену в щёку и попросил спеть ещё. Он уже и пьяным-то не выглядел.
А Иван и вовсе всегда трезвел, когда пел.
Песня была длинная, отец и мать уговаривали молодца пожалеть их, повиниться царю, спасти свою голову, но
и отрубили атаману стрелецкому буйную голову.
За ней спел:
что отвечать завтра на допросе самому царю, с кем он воровал, с кем разбой держал:
Даже хорошо знакомые Дуне песни Иван всякий раз пел хоть немного, но по-разному, а то и просто неузнаваемо, и это зависело то от его настроения или от настроения слушателей, а то даже от погоды; в весёлой песне вдруг звучала грусть, и наоборот. А эти две она вообще никогда прежде не слышала, и пел он их — будто рассказывал, и сам к себе прислушивался с отсутствующими далёкими глазами, словно тоже слышал их впервые. Спросила:
— Откуда ты берёшь их?
Не ответил, лишь как-то странно-задумчиво посмотрел на неё.
Растроганные, размягчённые молодожёны безмолвно посидели, пождали, не запоёт ли он ещё, но он не запел, и тогда Нелидов осторожно встал, шагнул в середину комнаты и отвесил Ивану низкий благодарственный поклон, коснувшись рукой пола, и сказал, что никуда его не отпустит, что ночевать он будет нынче у них. А уже наползли ясные сумерки, Дуня зажгла две свечи, но и без них было всё приглушённо видно, она стала собирать со стола. Ещё не отойдя от песен, все заворожённо молчали, и туг Иван понял, что пришёл сегодня сюда смотреть, на кого она его променяла, и если бы Нелидов оказался не таким, каким оказался, он бы обязательно что-нибудь учудил, отчубучил, показал бы ей, на что способен, — не отпустил бы. А с этим — пускай!
И она каким-то десятым бабьим своим чутьём, кажется, почуяла, о чём он сейчас молчал, и взглядывала на него с глубокой признательностью, и прощалась взглядами-то, прощалась.
Нелидов, устраивая его спать в другой комнате, пытался даже помочь ему раздеваться, но Иван послал его к чёрту, и тот, улыбаясь и согласно кивая, ушёл, однако, на цыпочках.
А часа в два пополуночи Иван бесшумно поднялся, как будто и не спал, бесшумно оделся и выскользнул из дома, а час спустя возвратился, но, пробираясь туда, где спал, маленько чем-то шумнул, и великан тут же выглянул в дверь и, увидав его одетым да с кожаным мешочком в руках, вытаращил глаза и затряс головой, стряхивая сон.
Поднимавшаяся заря заливала комнату золотисто-розовым светом.
— Для чего ты так рано, и не сказавши, с квартиры моей ходил?
Иван сверкнул улыбкой:
— Больно вислоухи во дворе сторожки! А ты будь сыт грибами, а держи язык за зубами.
Показалась и уже надевшая платье Дуня. Он протянул ей тяжёлый мешочек, в котором были деньги.
— Возьми на сохранение заради сбережения! И низкий вам поклон!
V
Тощий сообщил, что светлоглазую чернавку, которую был послан выследить, зовут Феодосья Яковлева Иевлева, что она купеческая жена, но самого этого купца Иевлева в Москве нет, где-то в отъезде живёт, и дома у него собственного в Москве нет, а она, Федосья, живёт в доме отца своего, позументщика Якова Яковлева, — это по Спасской в Скорняшном переулке. И ещё есть мать и брат Фёдор — худосочный малый лет двадцати.
Тощий был мастер выслеживать: и малого этого видел, и каков из себя яковлевский дом, сказал, и что ближе к вечеру туда зашёл ещё купец Сапожников.
— Мосластый, мрачный, в юфтяном ряду сидит, ты знаешь. Посколь зашёл, я интересуюсь, когда выйдет, — и жду. Рожа до того мрачная, что злость меня грызёт, до того хочется садануть, размазать её, чтоб тоску не нагонял. Ждал, ждал, а он и не вышел — ночевал там. Тогда как евоный собственный дом недалеко — на Басманной. Я знал. Посколь рожа, посколь не вышел, я на другой день туда, на Басманную. Интересуюсь у соседей, что есть интересного. Ничего. И вдруг гляжу — она. Лебёдушка лебёдушкой, шагов не слышно. Знатная баба! Шасть — и в Сапожникову калитку, а та, оказывается, не на запоре. Без стука, без звука! Слышу, задвижку задвинула, как вошла, а был день. Ясно?