Страница 12 из 14
Она долго сидела полураздетая, сжав руки между колен, опустив голову и предавшись воспоминаниям; ей казалось, что влюбленные всего мира живут в ней и сидят тут, на кровати, купленной в магазине Пулбреда на Тотенхэм-корт-роуд.
Глава восьмая
Поместье Кондафорд не одобряло всей этой любовной сумятицы и мелким дождиком словно оплакивало утрату двух своих дочерей.
Динни заметила, что отец и мать делают вид, будто и не думают тосковать по Клер; значит, можно надеяться, что и с ней они будут вести себя так же. Она посетовала, что стала совсем горожанкой, и, решив набраться храбрости для предстоящего разговора, отправилась гулять под дождем. К обеду ожидали Хьюберта с Джин, и Динни решила убить всех зайцев сразу. Капли дождя на щеках, смолистое благоухание леса, перекличка кукушек и возрождение к жизни деревьев, когда на каждом, в свой срок, распускается лист за листом, освежили ее, но сердце у нее щемило. Забравшись в чащу, она пошла вдоль тропки. Тут росли береза и ясень, там и сям перемежаясь с английским тисом; почва была, меловая. Единственным звуком, нарушавшим тишину, было постукивание дятла, – дождик шел такой мелкий, что с листьев еще не капало. За всю свою жизнь она ездила за границу всего три раза: в Италию, в Париж и на Пиренеи, – и всегда возвращалась домой еще сильнее влюбленной в Англию и в Кондафорд. А отныне жизнь поведет ее по неведомым путям и весям; там, верно, будут пески, финиковые пальмы, чьи-то силуэты у колодца, плоские крыши, протяжный зов муэдзина, глаза, глядящие сквозь покрывала. Но ведь и Уилфрид не сможет остаться равнодушным к прелести Кондафорда; он сам захочет наезжать сюда хотя бы изредка! Отец его живет в унылом, наполовину заколоченном музейном поместье, куда не пускают посетителей. И это, не считая Лондона и Итона, все, что Уилфрид видел в Англии: ведь он провел четыре года на войне и восемь – на Востоке.
«Мне суждено открыть для него родину, а ему для меня – Восток», – думала она.
В ноябре бурей повалило несколько берез. Глядя на их широкие, плоские корни, Динни вспомнила слова Флер о том, что единственный способ заплатить налоги на наследство – это продать лес на сруб. Но отцу только шестьдесят два года! А как покраснела Джин в тот вечер, когда они приехали и тетя Эм сказала: «И будут они плодиться и размножаться». У них, наверно, будет ребенок. И, конечно, сын. У таких, как Джин, всегда родятся сыновья. Еще одно поколение Черрелов. Вот если бы у них с Уилфридом был ребенок! Ну, а что они с ним будут делать? С детьми трудно бродить по свету. И вдруг ей стало жутко. Что ей сулит будущее? Рядом прошмыгнула белка и запрыгала вверх по стволу. Динни с улыбкой проводила глазами проворного рыжего зверька с пушистым хвостом. Слава богу, Уилфрид любит животных! «Когда на божий постоялый двор введут ослов»… Разве ему может не понравиться Кондафорд с его птичьим гомоном, лесами и ключами, створчатыми окнами, магнолиями, голубями, зелеными пастбищами? Ну, а отец, мать, Хьюберт и Джин – они-то ему понравятся? Понравится ли он им? Нет, не понравится, уж очень он издерганный, нервный, желчный; он глубоко прячет все, что в нем есть хорошего, будто стыдится этого, а его тоски по прекрасному им не понять. Хоть они и не знают всего того, что он ей рассказал, его переход в другую веру покажется им странным и необъяснимым.
В поместье Кондафорд не было ни дворецкого, ни электричества, и Динни выбрала минуту, когда горничные ушли, подав десерт и вино на полированный ореховый стол, на котором горели свечи.
– Простите за откровенность, – заявила она вдруг, – но я выхожу замуж.
Наступило молчание. Все четверо привыкли говорить и думать – а это не всегда одно и то же, – что Динни создана для счастливой семейной жизни, но вот теперь никто не обрадовался, узнав, что она и в самом деле собирается кого-то осчастливить. Первая нарушила молчание Джин:
– За кого?
– За Уилфрида Дезерта, младшего сына лорда Маллиона, – он был шафером Майкла.
– А-а… Но…
Динни пристально следила за выражением их лиц. Вид у отца был невозмутимый: он понятия не имел, о ком идет речь; на добром лице матери выразилось беспокойство и недоумение; Хьюберт, казалось, с трудом сдерживал досаду.
– Когда же ты с ним познакомилась? – спросила леди Черрел.
– Всего десять дней назад, но с тех пор мы часто встречались. Боюсь, что это, как и у тебя, Хьюберт, любовь с первого взгляда. Мы запомнили друг друга со свадьбы Майкла.
Хьюберт уставился в тарелку.
– А ты знаешь, что он перешел в мусульманство? Так по крайней мере говорят в Хартуме.
Динни кивнула.
– Что? – воскликнул генерал.
– Такие ходят слухи.
– Зачем он это сделал?
– Не знаю, я с ним незнаком. Но он долго слонялся по Востоку.
У Динни чуть было не вырвалось: «Не все ли равно – мусульманин ты или христианин, если все равно не веришь в бога», но она промолчала, – этим Уилфрида в их глазах не украсишь.
– Не понимаю, как можно переменить свою веру, – отрезал генерал.
– Что-то я не вижу у вас особого восторга, – пробормотала Динни.
– Дорогая, откуда же быть восторгу, если мы его совсем не знаем?
– Ты права, мама. Можно пригласить его к нам? Он способен прокормить жену, и тетя Эм уверяет, будто у его брата нет прямых наследников.
– Динни! – возмутился генерал.
– Да я шучу, папа.
– Куда серьезнее то, что он живет, как кочевник, – сказал Хьюберт, – вечно скитается с места на место.
– Кочевать можно и вдвоем, Хьюберт.
– Но ты всегда говорила, что ни за что не расстанешься с Кондафордом!
– А ты, я помню, твердил, что не понимаешь, зачем только люди женятся. Наверно, и ты, мама, и ты, папа, тоже когда-то это говорили. Но попробуйте повторить это теперь!
– Злючка!
Одно короткое слово сразу прекратило спор.
Но перед сном Динни спросила у матери:
– Значит, я могу пригласить к нам Уилфрида?
– Конечно, когда хочешь. Нам самим не терпится его увидеть.
– Я понимаю, мама, это неожиданно, да еще сразу после свадьбы Клер; но вы ведь знали, что когда-нибудь настанет и мой черед.
Леди Черрел вздохнула:
– Да, знали.
– Я забыла сказать, что он – поэт, настоящий поэт.
– Поэт? – переспросила мать таким тоном, будто это известие только усилило ее тревогу.
– Их довольно много лежит в Вестминстерском аббатстве. Но ты не беспокойся, его туда не пустят.
– Разная вера – вещь серьезная, Динни, особенно когда появятся дети.
– Почему? У детей нет никакой веры, пока они не становятся взрослыми, а тогда они выберут ту, которая им по душе. К тому же, пока мои дети вырастут – если они вообще у меня будут, – интерес к религии станет чисто историческим.
– Динни!
– Да и сейчас это почти не играет роли, разве что в каких-нибудь уж очень набожных семьях. Для большинства людей религия все больше и больше превращается в мораль.
– Мне трудно судить. Я в этом плохо разбираюсь, да и ты, по-моему, тоже…
– Мамочка, погладь меня по голове.
– Ах, Динни, я надеюсь, что ты сделала хороший выбор.
– Дорогая, я не выбирала, выбрали меня.
Очевидно, это ничуть не утешило мать, и, не зная, что ей сказать еще, Динни подставила щеку для поцелуя, пожелала «спокойной ночи» и отправилась восвояси.
У себя в комнате она села за стол и принялась писать письмо:
«Поместье Кондафорд. Пятница.
Дорогой мой
Так как это безусловно и безоговорочно первое любовное письмо в моей жизни, мне будет трудно его написать. Пожалуй, лучше всего просто сказать „я вас люблю“ и на этом кончить. Я поведала домашним радостную весть, и она, конечно, привела их в замешательство. Теперь они жаждут поскорее увидеть вас воочию. Когда вы приедете? Если вы будете здесь, все это перестанет казаться мне сном наяву. Живем мы здесь просто. Не знаю, может и надо бы завести более пышные порядки, но нам это не по карману. Три служанки, шофер, он же конюх, и два садовника – вот вся наша челядь. Думаю, вам понравится мама, но с отцом и братом вам вряд ли будет сразу легко; зато жена брата, Джин, потешит ваше поэтическое воображение, – существо она яркое и самобытное. И я уверена, что вы полюбите Кондафорд. Тут по-настоящему пахнет стариной. Мы сможем кататься верхом; мне ужасно хочется побродить с вами, показать мои любимые уголки. Надеюсь, дни будут солнечные, ведь вы так любите солнце. Мне тут хорошо почти в любую погоду, а уж с вами и подавно. Комната, где вы будете жить, – совсем на отлете, и в ней удивительно тихо; в нее надо подняться по пяти кривым ступенькам, и ее зовут „Комнатой священника“, потому что там был замурован Энтони Черрел, брат Джилберта, владельца Кондафорда при Елизавете, – ему спускали еду по ночам в корзине, прямо к его окну. Он был видным католическим священником, а Джилберт – протестантом, но брат ему был дороже религии, как и положено всякому порядочному человеку. Когда Энтони просидел в этой комнате три месяца, стенку как-то ночью разобрали, а его переправили на юг, через всю страну, к реке Болье, и посадили на небольшое парусное судно. Стену выложили снова, чтобы никто ничего не заметил, и окончательно ее разрушил только мой прадед – последний в роду, у кого были хоть какие-то деньги. Стена эта действовала ему на нервы, и он ее сломал. Прадеда до сих пор еще помнят крестьяне, – верно, потому, что он правил четверкой лошадей. Внизу, у подножия кривой лесенки, – ванная. Окно, конечно, прорубили побольше, и оттуда прелестный вид, особенно сейчас, когда цветут сирень и яблони. Моя же комната, если это вас интересует, узкая и похожа на келью, но зато оттуда видны лужайки, склон холма и дальний лес. Я живу в ней с семи лет и не променяю ни на какую другую, пока вы не подарите мне
Мне кажется, эти стихи Стивенсона – мои любимые. Вот видите, несмотря на домовитость, и во мне, должно быть, есть цыганская кровь. Папа, кстати сказать, необычайно любит природу, – он нежно привязан ко всякому зверью, птицам и деревьям. По-моему, это, как ни странно, свойство большинства военных. Но любовь их, конечно, носит осязаемый, практический характер, в ней нет эстетского любования. Фантазия для них – это нечто „заумное“. Я колебалась, не подсунуть ли им ваши стихи, но решила, что, пожалуй, не стоит: они могут понять их слишком буквально. В живом человеке всегда есть что-то куда более располагающее, чем в его произведениях. Боюсь, что сегодня мне не уснуть, ведь это – первый день, когда я вас не видела, с самого сотворения мира. Спокойной ночи, дорогой, будьте счастливы.
Целую вас