Страница 4 из 15
Поначалу мы никак не могли понять, что это. «Наверное, гуманитарная помощь», — предположил Вовка, когда увидел выложенные на бетон пакеты, но Кисель сказал, что гума- нитарку везут туда, а не оттуда.
До нас дошло, только когда на взлетку выехал крытый брезентом «Урал». Из него выпрыгнули два солдата и стали грузить мешки в кузов. Они брали их за углы, мешки прогибались посередине, и мы поняли, что в этих красивых фантиках лежат мертвые люди.
На этот раз «Урал» не приходит. Убитые так и остаются лежать на бетоне. На них никто не обращает внимания, они словно принадлежат этой взлетке, как будто так и надо, чтобы в чужом южном городе, в высохшей степи, лежали убитые русские парни.
Появляются два солдата в обрезанных по колено кальсонах. Один несет ведро воды. Они протирают тряпками пол в «корове», и через полчаса вертушка, забитая под завязку, увозит в Чечню очередную партию. Здесь нас уже никто не кормит байками про булочки в Беслане.
Никто не говорит об этом, но каждый раз, когда над хребтом раздается тяжелое гудение шмеля, каждый из нас думает: «Неужели все? Неужели сейчас я?» В такие моменты мы все — по одному, каждый сам по себе. Оставшиеся облегченно вздыхают, когда «корова» увозит партию, в которой нет тебя. Значит — еще полчаса жизни…
На спине у Киселя большими буквами вырезано: «Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ». Каждая буква с кулак. Белые шрамы тонкие и аккуратные, но все равно видно, что лезвие входило глубоко под кожу. Мы уже полгода пытаемся выпытать у него происхождение этой надписи, однако Кисель нам так ничего и не рассказал.
Но сейчас, я чувствую, он заговорит. Видимо, Вовка тоже чувствует это и спрашивает:
— Кисель, а откуда у тебя все–таки эта надпись?
— Давай–давай, колись, — поддерживаю я Вовку. — Открой тайну, не уноси с собой в могилу.
— Придурок, — говорит Кисель. — Типун тебе на язык.
Он снова переворачивается на спину и закрывает глаза. Лицо его мрачнеет. Говорить ему не хочется, но, наверно, Кисель думает: а ведь вправду могут убить.
— Это Наташка, — через некоторое время нехотя произносит он. — Еще в самом начале нашего знакомства, мы тогда и женаты не были. Пошли вместе на одну вечеринку, танцы там, то да се. Ну, выпили, конечно. Я в тот вечер здорово накачался, нарядный был, как новогодняя елка. А утром просыпаюсь — вся простыня в крови. Думал, убью. А вместо этого, видишь, женился.
— Ничего себе у тебя женушка! — говорит Вовка. У него уже есть девушка, на три года моложе. Они там, на юге, быстро созревают, как фрукты. — Ее бы к нам в станицу, у нас бы вмиг вылечили. Вожжами. Попробовала бы моя такое выкинуть. Ты, небось, и пьяный домой прийти не можешь, сразу скалкой по башке получаешь?
— Нет, жена у меня смирная, хорошая, — отвечает ему Кисель. — Что тогда на нее нашло, не знаю. Ничего такого больше не вытворяла. Говорит, влюбилась в меня с первого взгляда, вот и хотела привязать к себе накрепко. Кому ты, говорит, нужен такой, с моей печатью.
Он срывает еще одну травинку, задумчиво жует ее.
— У нас обязательно будет четверо детей, — говорит Кисель. — Да. Когда я вернусь, я обязательно наделаю четверых.
Кисель замолкает. Я смотрю на его спину. Мне думается, что он по крайней мере не будет числиться неопознанным и лежать в тех рефрижераторах, которые мы видели сегодня утром на станции. Если, конечно, у него останется спина.
— Кисель, — спрашиваю я, — а ты боишься умереть?
— Да, — говорит Кисель. Он у нас самый старший и самый умный.
Солнце светит через веки, мир становится оранжевым. От тепла по коже бегут мурашки. Я никак не могу привыкнуть к этому. Еще позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
Нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, с верхних полок свешиваются босые немытые ноги. На полу, под столиком, день и ночь, скукожившись, спят двое — места на всех не хватает, и мы меняемся по очереди. Куда ни глянь — везде сапоги, вещмешки, шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас, — полтора суток мы ехали сидя, скорчившись в позе эмбриона, и если бы хоть раз наелись от пуза, заработали б непроходимость кишечника.
В Ростове–на–Дону наш поезд остановился напротив вокзала. Мы стояли на первом пути, прямо у центрального входа, и люди проходили мимо нашего эшелона и отводили глаза.
Под тополем пьют водку легкораненые. Водку они выменивают в кочегарке, пытаясь залить алкоголем страх, который пережили там, за хребтом. У них безумные глаза и почерневшие лица. Час назад в них стреляли и убивали, а теперь они пьют водку и могут не пригибаться. До них это пока не доходит. Они кричат, и плачут, и глушат водку ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Мы не первые на этом поле. До нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала их страх, словно пот. Сейчас этот страх выходит из отравленной земли. Он заполняет наши тела и ворочается скользким червяком где–то под желудком, и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации; он висит над полем, будто туман.
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая к нам компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся прозрачным салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами. Мы уже знаем, что ее зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин, и втихаря разглядываем ее.
У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство сильно восхищает Андрюху Жиха, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Тот не солдат, кто не похабничает, и все мы строим из себя бывалых ловеласов, но, по правде сказать, мало кто из нас до армии целовался. А по–настоящему с женщиной был только Кисель.
Марина предлагает Тренчику выпить. Он соглашается, бахвалясь, хлопает в один присест кружку спирта и через пять минут валяется на траве в бессознательном состоянии. Мы оттаскиваем его в тенек. Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся.
— Интересно, зачем они здесь? — спрашивает Вовка.
— Грозный летят реставрировать, — отвечает Кисель. — Война заканчивается, перемирие на носу.
— Так там же бомбят, вон штурмовики, — говорит Рыжий, кивая на очередную пару Су‑25, которая выруливает на взлетку.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение весьма убедительное.
— Почему ты думаешь, что штурмовики на Грозный? — резонно спрашивает Рыжего Кисель. — И потом, строителям–то какая разница! Чем больше разбомбят, тем больше им восстанавливать — за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
— Откуда ты знаешь про перемирие?
— По телевизору показывали.
— По телевизору много чего показывают.
— Войны больше не будет, — не унимается Кисель, но теперь он говорит с издевкой. — Отдельные банды разбиты, конституционный строй восстановлен, и благодатный мир сошел на многострадальную кавказскую землю.
— Аминь, — говорю я.
— А нас тогда зачем везут, раз перемирие? — недоумевает Рыжий. — И на станции танки стоят, целый эшелон, я сам видел. Их же там поубивают всех, — кивает он на строителей.
— Что–то я тоже не пойму, — говорю я. — Если там перемирие, почему оттуда везут трупы? По–моему, либо трупы, либо мир, вместе не бывает.
— Бывает, — говорит Кисель. — У нас все бывает.
Очередная «корова» тяжело тыкается колесами в бетон. На этот раз и из нее выгружают раненых. Их кладут на носилки и бегом несут в полевой госпиталь, развернутый тут же, рядом с вертолетными капонирами.
Одного проносят мимо нас. Это светловолосый парнишка; его перебитая ниже колена нога в коротком, по–дембельски обрезанном кирзовом сапоге висит на штанине и волокнах икроножной мышцы. Из мяса торчит кость. Сквозь ногу видно небо. От шага солдат носилки сильно раскачиваются, нога в тяжелом кирзаче оттягивается, перекручивается, как волчок на веревке: носилки вверх — нога вниз, вверх — вниз… Мне кажется, что сейчас она оторвется, и я даже делаю движение руками, чтобы подхватить ее за ступню. Вывернутое наизнанку мясо облеплено комочками присохшей земли.