Страница 5 из 10
Николай Николаевич хотел сделать небольшой перерыв, взялся было за чай. Но мы не позволили:
— Потом выпьете. Дальше!
— Ну, вот… Сижу я как–то на ростовском вокзале в ожидании поезда на Новочеркасску, — грустным тоном стал приближаться к развязке Николай Николаевич. — Вам, конечно, известно, какой вид тогда имели вокзалы. Всюду — тела, шинели, узлы. В зале первого класса то же самое, что в зале третьего… Стою я над своим чемоданом, стерегу, чтобы никто не стянул. И вдруг знакомый изумленный голос:
— Это вы, барин?
Мы обрадовались друг другу, точно родные. Обнялись, расцеловались. После дружного возмущения всем происшедшим в России перешли на воспоминания о совместной петербургской жизни.
— Между прочим, Егор, — придав голосу небрежный веселый тон, свернул я наконец, на тему, которая мучила меня целый год со дня встречи с дамой в театре. — Ты помнишь нашу квартиру в Литейной части?
— А как же, барин, не помнить! Хорошо помню.
— Ты что–нибудь в ней замечал такое… Таинственное?
— Как не замечал! Хо–хо! Еще бы. Я из–за этого самого нередко на лестницу спать уходил. Житья не было. Прислуга–то у нас, не помните разве, больше недели никогда не держалась, сбегала. Несколько раз хотел я, было, вам доложить. Но все как–то воздерживался. А что по ночам творилось в квартире, — не приведи Господи!
— А что творилось? Например?
— Да, вот, помню случай… под Рождество. Ушли вы, Глаша тоже в гости отправилась. Иду это я в спальню, чтобы постель вам сготовить… И вдруг…
— Первый звонок! Поезд на Армавир, Минеральные воды, Петровск, Баку! — стараясь покрыть общий гул голосов, заревел в вестибюле по старой привычке швейцар.
— На Армавир? — испуганно воскликнул Егор, бросаясь к лежавшей на полу корзине. — На Армавир — это нам. Прощайте, барин! Счастливо оставаться! Эй, Никита, постой! Марья! Куда? Налево! Уберите вы ноги, черти проклятые!
Николай Николаевич смолк. Печально вздохнул, опустил голову. И жутким молчаньем дал понять, что рассказ о потустороннем мире окончен.
СОЧЕЛЬНИК В БУДУЩЕМ
За эмигрантские годы много любопытных рождественских рассказов наслышался я.
Сидишь в сочельник в кругу добрых друзей и знакомых, смотришь на скромную елку, а кто–нибудь из присутствующих, у кого память побогаче и воображение посвежее, начинает вспоминать исключительные случаи из прежней жизни в России.
Чего только не бывало тогда!
Дед одного из рассказчиков заблудился в своем собственном имении и, умирая в лесу, оставил подробный дневник, который через двадцать лет был найден в животе убитого дикого кабана.
Дядя другого охотился в своих владениях по желанию: то на белых медведей, то на львов. Смотря по тому, куда направлялся с собаками: к северной границе имения или к южной.
А елки у всех в детстве были только гигантские: высотой метров в десять, пятнадцать. Свечей зажигали при пошатнувшихся делах одну тысячу, при улучшении обстоятельств — две. Чтобы прикрепить звезду к вершине елки, специально звали из местного цирка акробата.
Слушая все эти воспоминания и охотно веря им, чтобы не разрушать иллюзий у сидящих вместе с нами детей, я, однако, не раз задумывался относительно далекого будущего: «А что начнут вспоминать эмигранты в сочельник там, в России, когда большевизма в помине не будет и когда нынешние молодые люди сами станут почтенными, убеленными сединами рассказчиками?»
Можно вообразить, до чего дело дойдет!
Зажгут елку. Усядутся взрослые поодаль, в кресла. Дети повертятся, покружатся в танцах, а затем начнут приставать:
— Дедушка, расскажи, что ты делал, когда был этим самым… беженцем?
Дедушка, который после переезда из Константинополя во Францию кроме завода Рено и погреба Феликса Потена никаких других страшных приключений не испытывал, конечно, не захочет ударить лицом в грязь.
— Ну, что ж вам рассказать, дети мои? Про боа–констриктора, что ли, в желудке которого нашли мемуары моего друга Незнамова? Или, может быть, про карликовую елку, которую мы зажигали на льдине в Баффиновом заливе?
— Все равно, дедушка. А ты разве бывал в Баффиновом заливе?
— Эх–хе–хе, деточки, где я не бывал только! — загадочно вздохнет дедушка. — Про Попокатепетль слышали, наверно? Так вот, на вершине Попокатепетля мы в тысяча девятьсот двадцать пятом году Новый год вместе с казачьим хором встречали. Сидим ужинаем, а над головой каждого из нас огни святого Эльма горят. Светло, как днем. Или, помню, сочельник тысяча девятьсот двадцать девятого года. Жили мы тогда на берегу Индийского океана в огромной пещере… Хорошая пещера была, со всеми удобствами — со сталактитами да сталагмитами. Срезали мы к празднику морскую сосну, прикрепили к двум бревнам, чтобы крепко держалась, украшения на ней всякие развесили, зажгли свечи. И вдруг землетрясение. Отломилась скала, волны нахлынули, и все мы — в открытом море. Наша елка плывет, свечи горят, украшения сверкают, а мы держимся за бревна, гребем, страшные рассказы друг другу рассказываем. Да, хорошее было время, детки, хорошее. А вот расскажу я вам одну страшную историю из своей жизни в Париже. Хотите? Приехал я туда из Марселя в международном поезде, но не внутри, как все, а снаружи, прицепившись к оси вагона первого класса. Приехал, стал искать работу, а работы нет да нет. Хочу разыскать своего старого друга адвоката Степанова, но адреса тоже не знаю. Ходил я так по столице мира месяц, другой, третий, из гостиницы уже давно меня за неплатеж выгнали, ночую где придется: под мостом, на барже, в метро, на вокзале… И наскучило мне так без определенного места жительства болтаться. Давай, думаю, в каком–нибудь учреждении по
стоянный ночлег устрою. Обошел я местные церкви, присмотрел было одну будку–исповедальню, но не решился: стыдно стало такого кощунства. А тут как раз вижу на Больших Бульварах — прекрасный музей восковых фигур, по названию Гривен. Собрал я свои последние франки, заплатил за вход и начал помещение осматривать: где бы постель приготовить.
И вот внизу, в подвальном помещении, где представлена жизнь первых мучеников–христиан, прекрасное место нашлось. Шикарное помещение, большое, просторное, с освещением и с отоплением. Изображало оно римский цирк со львами и тиграми, терзающими несчастных людей, и от коридора отделялось высокой решеткой. Улучил я момент, когда в коридоре никого не было, перемахнул через решетку, лег у стены среди других христиан и наслаждаюсь уютом. А по коридору в это время опять публика задвигалась. Дамы, мужчины, дети… Смотрят сквозь решетку на меня, на других, охают, плачут. А я лежу, лежу да и заснул наконец. Тепло, светло.
И вот, представьте, просыпаюсь ночью и слышу: недалеко от меня глухое ворчание. Музей давно заперт, свет потушен, кругом ни зги. И вдруг кто–то живой совсем недалеко…
Волосы, милые мои, сразу же дыбом стали на голове. По спине побежали мурашки. Ноги не движутся, по лбу катится холодный пот… Зажег я дрожащей рукой спичку, оглядываюсь и вижу: поднимается из другого угла цирка мертвый христианин, громко зевает, приближается ко мне и. глядя в лицо, говорит человеческим голосом:
— Вы кто: тоже русский?
— Саша! — кричу я. — Неужели это ты? Степанов?
— А как же… Батюшки! Володя! Какими судьбами?
— Вот, дети, какие истории со мной нередко случались, — закончит свой страшный рассказ будущий дедушка. — Вам, малышам, конечно, не понять, как жили отцы. Но если не верите, спросите дядю Алешу: он вам и не то про свои приключения расскажет!
СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ
Настала дождливая ночь. На бийанкурской набережной, в предместье Парижа, у красного двухэтажного дома, в котором помещается «бюро д’анбош», безлюдно. Тускло светится мокрая мостовая, вздрагивая отблесками газовых фонарей. Над обрывом у Сены жалобным гулом переговариваются высокие тополя, вереницей направляющиеся к севрскому мосту. За черной полосой будто куда–то провалившейся реки застыл хмурый остров, окутанный сетью оголенных деревьев.