Страница 2 из 37
* * *
После проводки и уборки, когда жеребец успокоился и поел каши из отрубей, Драгоманов, как обычно, уселся писать свой дневник. Я заглянул ему через плечо. Он выводил: «Кормилец (так называл он Анилина) прошел хорошо. Николай проявил, однако, свое обычное упрямство. Ведь я просил его не водить скачку. Ехал бы по другим лошадям, могли бы на одно-два места оказаться ближе. Но его не переломишь. Он считает, что только он…»
— Что это вы пишете такое? — спросил я.
— Правду, — ответил Драгоманов.
Мы принципиально сцепились. Но опять пришел Винкфильд и совсем чисто сказал:
— Поздравляю с хорошей ездой.
— Водить не надо было! — твердил свое Драгоманов.
Но Винкфильд взял мою сторону.
— Тогда разыграли бы еще резвее, — сказал он, — а нам это невыгодно. Сила у вас есть, а вот спид…
Он чмокнул губами.
— Видели, как Морской Орел всех раскидал?
— Такие лошади, — отозвался Драгоманов, — раз в столетие рождаются.
— Да, это в нем Святой Симеон скачет. Помните Святого Симеона?
— Еще бы!
— Но ведь в России была эта линия через Сирокко, внука Симеона. Где же она?
— Война, — объяснил Драгоманов, а после уже добавил: — Старик прав. Где Святой Симеон в родословной сидит, там и настоящий класс. Как покойный друг Миша[3] детей Сирокко искал! Их угнали у нас во время оккупации. Миша после войны всю Восточную Пруссию изъездил. Даже в предсмертном письме написал: «Не удалось мне найти сыновей Сирокко. Линия эта вся ушла у нас в матки. Нужен жеребец из семейства Святого Симеона. В этом гвоздь нашей селекционной работы». Он еще остыть не успел, когда я это письмо читал… Святой Симеон нам нужен. Вернемся — надо будет маршалу еще раз доложить…
Пришли поздравлять французы, хозяева ипподрома, а с ними несколько русских и еще агент по транспортировке лошадей, голландец Ван-дер-Шрифт.
Драгоманов поднялся им навстречу, выслушал восторги, подтянулся и сказал:
— Мы благодарны.
Я же, глядя на драгомановскую статую, в который раз сказал себе: «Кавалерист!» И ростом, и по взгляду на лошадь кавалерист. Откуда эта любовь к рыжим, к вислым задам и массивной линии Тагора? Вот так же стоит он с телефоном в руке и отвечает в трубку: «Слушаю, товарищ маршал! Так точно, товарищ маршал…» Кавалерийская закваска. А я — жокей. И на лошадь смотрю как жокей. На все вообще я смотрю как жокей.
Развели мы с Драгомановым что имелось у нас для наружных втираний Анилину в пропорции один к трем. Отметили хорошую езду.
Русские запели. Один, хотя и пожилой, пел совсем хорошо. Драгоманов шепнул мне: «Этот из породы знаменитых гитаристов. Я мальчишкой слышал его отца».
И Драгоманов тоже запел. Петь не может, но не песни поет, а свою жизнь, поэтому многое из того, что говорит он о лошадях, и я с ним не согласен, я ему прощаю.
Все поддержали Драгоманова.
Вдруг вдали у реки
Засверкали штыки…
Двое русских, одних с Драгомановым лет, подтягивали ему особенно старательно. Голландец — агент международный, лошадей возил по всему миру и на всех языках понимал. Посмотрев, как поют вместе эти двое русских и Драгоманов, он быстро глянул в словарик и сказал:
— Рубились вместе!
Я показал ему тоже на пальцах, что если они и рубились, то вот так…
— О, — воскликнул голландец, заглянув в словарь, — соперники!
Послышался у конюшни автомобиль, и вбежала девушка из нашего посольства. Обычно она приходила утром, переводила нам на целый день разговоров с французами и уезжала. А сейчас она сразу выкрикнула:
— Москва вызывает!
Драгоманов поднялся, как памятник Котовскому, и удалился с ней.
2
Сколько себя помню, я — на лошади. Родителей не помню. Был у меня старший брат-жокей, он не вернулся с фронта. А с теми из жокеев, кто воевал и вернулся, встретились мы сразу на дорожке ипподрома.
В первый же свой сезон я выиграл семьдесят первых мест. Стал по званию ездоком, еще через год получил жокейство. «Король Ростовского ипподрома!» Наконец, Москва.
Я взял с собой свою курицу. У меня на конном заводе была курица. Каждое утро, прежде чем сесть в седло, выпивал я сырое яйцо — и голодал до обеда. Обед… Его у жокея практически тоже нет.
Когда со всех концов страны мне пишут: «Хочу стать жокеем, как вы», — я сразу спрашиваю: «Рост? Вес?!» Тут надо зорко вперед смотреть. Жокейство дело жестокое, как балет. Вот я Насибов, но вес меня замучил, носоглотка подвела, и остается «с палочкой стоять». Так это говорится у нас, у жокеев, в тяжелую минуту, когда ты с хлыстом да без лошади.
Я не жалуюсь, а объясняю.
Кто-то едет. Ты стой и смотри. Без дыханья как поскачешь? Ведь качать надо. Поводьями вот так, вот так — и так всю дистанцию. Лошадь надо на себе везти. А вы думали это — на лошадке кататься?
«Пр-роклятая сырость!» — стою на тренировке утром и думаю. Ведь что же он делает, что делает этот, который «жокеем» называется и на моей лошади сидит? Нет, выпишу из Пятигорска Пашу Борового. Уж его руки и мое имя сделают все возможное, когда будет приз.
А хотелось бы, как хотелось бы и самому сесть! Схватиться бы еще раз с теми, с кем не доспорил принципиально у финишного столба, чьей пыли в свое время наглотался. С одним в особенности… Я глотал его пыль, о, глотал! Бил он меня, как ребенка, но пришло и мое время. Мы с ним Фордхэм и Арчер,[4] и вдвоем на дорожке нам всегда было тесно. Он из рода жокеев, из породы жокеев, которую буквально выводили, женясь из поколения в поколение на маленьких. А я, хотя и был у меня брат жокей, все же не родился жокеем, а должен был стать им.
В Москву приехал — курицу выпустить негде. Пришлось ящичек сделать и на замок ее запирать. Курицу я до последнего времени еще держал, но, конечно, так, для памяти, как примету. Возил ее всюду с собой и сколько муки за нее от таможенников принял! Один спрашивает: «Что это вы, Робинзон Крузо?» Приходи, говорю, на ипподром, посмотришь, какой я Робинзон. «А на кого ставки делать, вы мне подскажете?» — «Ставь на меня, не ошибешься!» После скачек пришел он в паддок. Ну как, спрашиваю. Смеется, приглашает. «Нихт гут», — говорю, потом это приглашение придется столько выпаривать, что никакого сердца человеческого не хватит.
В Москве, когда я из Ростова приехал, «королем езды» был Ян Груда. Великий всадник. Пейс понимал, как никто. Знал, что есть в лошади и как ею распорядиться. Руки, сердце, воля — все было у человека. Не имел он одного только — страха и отчаяния не знал. Худой, узкий, нос длинный и узкий. Он этим носом заканчивался как бы вроде корабля. Человек-нож. На дорожке резал всех подряд. Ха-ха! Но я повис у него на хвосте.
В Критериуме при выходе на последнюю прямую произошло столкновение. Критериум, то есть приз Сравнения: двухлетки с трехлетками. Вел Треба, Груда за ним. Элерон под Требой спотыкнулся. Груда с лошадью на него. Один жокей летел через голову метра три вверх. Говорят, упал с криком: «Я умер! Я умер!» Я же, хотя и выиграл — просто даже за отсутствием соперников, — сильно ударился головой о межевой столб, что стоял в повороте, и поэтому на проводке шел, прикладывая серебряное блюдо, которое мне вручили, к синякам. Огромный нос Груды сделался после этого как маленький хобот. Хрящ ему выбило, и он забавлял всех нас, свободно прикладывая свой нос, хочешь, к правой, хочешь, к левой щеке. Но скоро погиб на охоте замечательный Груда Ян… Гибель Груды помешала доказать мне в открытом бою, кто у нас первый жокей.
Бывают времена, когда вдруг один за другим начинают уходить и люди и лошади. Умер Груда, а следом за ним пал рыжий Марсель, на котором Груда столько выиграл. Но в особенности помню, как в последний раз видел я того, кого Драгоманов называл «другом Мишей».
Да, наш, конный был человек! Помню еще, как Проза, его любимица, сломала на проминке ногу. Проза, которую он на выводках всегда сам показывал, и у него даже руки дрожали, едва он брался за повод. «Вот это, — говорил он, — то, что я понимаю под чистокровной лошадью». Кобыла по себе была правильная. И вдруг на проминке, на легком галопе, кость пополам. Это конец. Милиционера вызвали, он пистолет хоть и вытащил, а стрелять отказывается. «В жизни, — говорит, — стрелять не приходилось. Боюсь, в публику попаду». — «Дай!» — тогда он сам резко выкрикнул, как пролаял. Тут уж рука у него не дрогнула, и мученья кобылы прекратились.