Страница 40 из 127
Может, нужно что-нибудь взять с собой? Какую-нибудь мелочь, которая стала бы для него амулетом, напоминала бы об этих комнатах, магической силой воспоминаний связывая со всем, что тут жило в нем, что он оставляет, возможно, навсегда. Книги стояли на полках мертвыми рядами, они уже ничего не могли сказать Берестовскому мелкой печатью своих страниц. В ореховом шифоньере висели платья Ани, теплый запах духов охватил его, он осторожно прикрыл дверцы и вышел на лестницу, ничего не взяв.
Навстречу ему подымалась высокая женщина с противогазом через плечо. Она остановилась, тяжело дыша, и сказала, держась ладонью за сердце:
— Сдаете фашистам Киев?
— Что вы, — растерялся Берестовский, — этого не может быть!
— Все может быть, — вздохнула женщина и пошла вверх, тяжело переставляя ноги на лестнице. — Слышите, какая тишина?
В большом дворе было пусто и чисто. Под стеной дома, па ящике с песком для тушения зажигательных бомб, сидел дворовый активист Субботенко, маленький старичок с лихо закрученными усами. К нему низко наклонялись лбами две немолодые женщины. Субботенко поднимал руку с согнутым в крючок пальцем и словно скреб перед ними воздух.
— Люди как люди, — услыхал Берестовский, — в девятьсот восемнадцатом, помню…
Субботенко увидел Берестовского, палец его из крючка свернулся в бараночку, рука опустилась — старикашка замолк, воинственно зашевелив усами.
«Это он про немцев, — подумал Берестовский, ныряя в холодный сумрак туннеля-подворотни, — а они теперь совсем другие…»
Каштаны шелестели листьями, иногда созревшая колючая коробочка срывалась с дерева, раскалывалась на асфальте, из нее выкатывался коричневый, в темных кольцеобразных полосках, будто только что отлакированный плод. Берестовский поднял каштан. Он был приятно холодный, свежесть его вызывала печаль, воспоминание о детстве, когда он, опаздывая, спешил в школу и на бегу набивал ранец и карманы штанишек упавшими каштанами.
На площади Толстого усаженную каннами клумбу медленно огибал грузовик. Берестовский поднял руку. Шофер притормозил.
— Давай-давай, не останавливайся! — вскочил на подножку Берестовский.
Шофер кивнул головой и нажал на акселератор. Клумба расплылась ярким пятном, остался позади театр музкомедии и новый стадион, который должны были открывать в то воскресенье, когда началась война. Машина прыгала расхлябанным передком на выбоинах, встречный ветер надувал гимнастерку. Берестовский крепко держался одной рукой, только наклонял голову, чтоб не слезились глаза. Узкий деревянный мост над железной дорогой едва просматривался сквозь облако белого пара, подымавшегося от паровозов, что стояли внизу на путях. Под деревьями у кондитерской фабрики грузовик остановился.
— Вы куда, в Голосеево? — Шофер вылез на подножку и протирал пилоткой запыленное лобовое стекло. — Идите осторожно, немец скоро начнет давать.
Берестовский кивнул ему и пошел, держась у домов. Солнце поднялось уже высоко, и улица налилась теплым светом. В этом свете все рисовалось мягкими, будто размытыми красками. Облупившаяся стена углового дома, припудренные седой пылью кривые кусты длинного, узкого бульварчика словно колыхались в воздухе.
В небольшом черном пруду у подножия голосеевской горы отражались зеленью деревья, синевой — небо, белым — скопления высоких облаков, непрозрачная вода казалась сплавом разноцветного матового стекла.
Два солдата стирали в пруду белье, оба немолодые, с усталыми лицами.
— Я пошел, — сказал один солдат другому. — Как высохнет, заберешь и мое.
Солдат посмотрел на Берестовского, поднял руку к пилотке и пошел по дороге вверх.
«Пойду за этим солдатом, — подумал Берестовский. — Он меня и приведет куда надо».
Дорога вилась серпантином среди темно-зеленых кустов орешника, клены на холмах уже начинали желтеть… Ничто тут не напоминало о войне, и только когда за деревьями возникли корпуса сельскохозяйственного института, облупившиеся, поклеванные пулями и снарядами, с темными провалами вместо окон, Берестовский понял, что он уже на передовой.
— Сюда, сюда, за мною! — вдруг повернулся к нему шедший впереди солдат и махнул рукою. — Штаб полка вон в том доме.
Берестовский, пригибаясь, побежал за солдатом через большую лужайку между вытоптанными клумбами.
В воздух ввинтился шепелявый, с присвистыванием и низким подвыванием звук, он приближался из-за дома, к которому бежал вслед за солдатом Берестовский, перевалился через крышу и всей тяжестью начал прижимать Берестовского к высветленной солнцем, вытоптанной траве.
Берестовский видел у себя под ногами каждый стебелек, каждый кустик травы, крупнозернистую смесь земли с песком, маленькие и большие камешки, словно катившиеся ему навстречу. Мина крякнула в кустах, перелетев через лужайку. Берестовский вскочил в дом и остановился, тяжело дыша. Пот заливал ему глаза, он хотел утереть лоб и только теперь заметил, что сжимает в кулаке теплый, влажный каштан.
Лажечников и Жук вполголоса разговаривали, осторожно продвигаясь вперед в темноте. Варвара понимала, что они говорят о чем-то очень важном, предназначенном не для нее, и держалась немного позади, только чтобы не отстать.
На душе у Варвары становилось все спокойней, словно приближение решающей минуты, к которой она шла, преодолевая длинную вереницу непредвиденных препятствий, постепенно освобождало ее от лишних мыслей и переживаний.
Никогда еще не случалось, чтоб такою заботой окружали ее при выполнении обычного корреспондентского задания. Нетрудно было понять, что дело тут совсем не в ней, Варваре Княжич, что совсем не ради нее командир полка Лажечников и комбат Жук сопровождают ее на то место, где она должна выполнить задание генерала Савичева.
— Вот ты и понимай, что к чему, — услышала Варвара голос Лажечникова и снова подумала, что это окончание какой-то не услышанной ею фразы тоже относится не к ней, а к чему-то значительно большему, к чему и она причастна, несмотря на незначительность ее места и роли в непрерывном потоке событий этого бесконечно долгого и тяжелого дня.
— Дело ясное, что дело темное, товарищ полковник, — вдруг совсем близко прозвучал голос капитана Жука.
Лажечников и Жук остановились, поэтому Варвара и услышала так ясно окончание их разговора. Она подошла к ним, совершенно уже спокойная, как всегда, когда готовилась остаться наедине со своим делом.
«Вот и хорошо, — думала Варвара, стоя в темноте между Лажечниковым и Жуком, — вот и прекрасно… Ночи теперь короткие, взойдет солнце, и я сделаю то, что мне поручено. Только чего же мы стоим? Неужели мы еще не пришли?»
— Пришли, — ответил на ее мысли голос капитана Жука. — Погодите, я сейчас…
Он шагнул в темноту, Варвара и Лажечников остались вдвоем. Они стояли рядом, плотная, теплая тьма окутывала их. Оба молчали, прислушиваясь к тихим шагам капитана Жука, к еле слышному шуршанию травы под его сапогами… Казалось, прошло много времени, проплыло много часов в темноте, которая, вопреки их желанию, связывала Лажечникова и Варвару.
В тишине, царившей вокруг, рождалось то, что должно было вскоре стать общей судьбой многих тысяч людей, и одновременно вызревало то, что должно было стать только их личной судьбой, судьбой Варвары и Лажечникова.
Они еще ничего не знали об этом. За них действовала темнота ночи, грозная тишина, жаркое дыхание избитой, израненной, искалеченной огнем и железом земли, для которой таким привычным и естественным было существование, что она продолжала существовать помимо желаний и намерений людей — в силу вечного процесса жизни. Если бы кто-нибудь спросил в эту минуту Лажечникова, о чем он думает, Лажечников вряд ли смог бы ответить, хотя весь переполнен был мыслями, которые одновременно принадлежали ему и были независимы от него.
И Варвара не смогла бы ответить на такой вопрос. Хоть то, о чем думали в эти минуты Варвара и Лажечников, уже связывало их незримой нитью; хоть то, что они чувствовали и переживали, уже было их общими чувствами и переживаниями, — все это жило еще отдельно и независимо от них обоих, они думали каждый только о себе, только себе приписывая то, что совершалось у каждого из них в душе.