Страница 15 из 127
— Пишут, — печально шутили они. — Вам пишут, товарищ майор…
Приходилось им верить.
Я шел по тропинке вдоль плетней, долгожданное письмо Ани лежало у меня в кармане, теплая трубка догорала в кулаке, она давно уже треснула, пришлось обмотать ее медной проволочкой. Иногда мне казалось, что и в сердце у меня трещинка, только некому его перевязать проволочкой, чтобы можно было в нем разжигать огонек надежды.
Под черным шатром старой груши звучали тихие голоса.
— Да ведь грех… — услышал я низкий, приглушенный голос хозяйки моей избы, молодой солдатки, которая требовала, чтоб ее звали Людой.
— В природе нет греха, это ты всегда помни, — ответил самоуверенный мужской голос, и я узнал местного плотника, похожего на святого Иосифа, хитрого деда с молодыми глазами и венчиком седых волос вокруг лысины. — Грех идти против природы, природа есть добро.
Голова его была набита странной путаницей из прописных истин православного благочестия и сектантских непереваренных догм.
— Сказано: бог есть любовь, — настаивал плотник.
— Да, наверно, не такая, — отзывалась устало Люда.
Я увидел Люду, — сложив руки под высокой грудью, обтянутой белой кофточкой, она стояла, опершись спиной о ствол груши.
Плотник держал одну руку высоко поднятой, словно благословлял или проклинал Люду. Подойдя ближе, я разглядел, что он держится за ветку.
— Добрый вечер, — поздоровался я.
— С приездом, — отозвалась Люда, не пошевельнувшись.
Плотник блеснул в темноте глазами.
— А у нас поздний разговор: просит солдатка ей новые стропила поставить, крыша проваливается… Да нет времени днем договориться — все работа. Один я теперь мастер на все село.
— Да они знают, — Люда откачнулась от груши, — они всем интересуются.
Не попрощавшись с плотником, она пошла рядом со мною по тропинке к хате.
— У вас гости. Говорят, из Москвы, не знаю — не бывали раньше.
Она задержалась на минутку у порога, чтоб оглянуться — плотник все еще стоял под грушей, — и сказала тихо, низким своим голосом, словно извиняясь:
— Стропила и вправду нужно менять, начисто прогнили.
— Ну и что ж, договорились?
— Очень много он с меня запрашивает, — вздохнула Люда, не нарочно толкнув меня мягким плечом в темных сенях.
Я нащупал щеколду и открыл двери. В избе горела лампа, на моей кровати сидел худощавый капитан с бритой головой и писал, навалившись запавшей грудью на стол. Молодой лейтенант с тонкими черными усиками на красивом лице тарахтел кассетами и шуршал пленкой, запустив по локти руки в черный мешок, лежавший у него на коленях.
— Здравствуйте, товарищи, — сказал я, снимая пилотку и не зная, куда ее положить: на гвоздике, где обычно я вешал шинель, висел чужой офицерский плащ и поверх него, упираясь блестящим козырьком в воротник, новая фуражка. Все это, очевидно, принадлежало капитану. Лейтенант не по сезону сидел в роскошной мерлушковой кубанке с донышком в позументах крестом.
Наконец я нашел место для своей пилотки — повесил ее на ветку фикуса, блестевшего большими жестяными листьями в углу хаты: Люда любила городские цветы; шинель пришлось положить рядом с фикусом на пол.
— Вы из Москвы? — спросил я своих гостей.
Опять ни капитан, ни лейтенант не ответили мне. У лейтенанта был тот сосредоточенно-глуповатый вид, который всегда появляется у людей, принужденных делать что-то на ощупь, а капитан так ушел в свое писание, что, начни тут бить артиллерия, он и то, кажется, не прекратил бы работы.
Все это мне не нравилось. Кто они и что им нужно в моей избе?
Люда посмотрела на меня с откровенным сочувствием, передернула плечами и ушла за дощатую перегородку в свою каморку.
Красивый лейтенант вдруг перестал шуршать пленкой в мешке и уставился на капитана черными блестящими глазами:
— Уинстон, слушай… Ты не знаешь, что такое выя?
Я остолбенел от неожиданности этого вопроса, а возможно, и имя, которым лейтенант назвал бритоголового капитана, произвело на меня такое сильное впечатление.
— Выя? — капитан поднял голову и почесал карандашом за ухом. — По-моему, Миня, это коровьи сиськи…
— Слушайте, вы! — крикнул я, чувствуя желание стукнуть кого-нибудь по голове. — Вы долго будете злоупотреблять моим терпением?
Капитан и лейтенант удивленно переглянулись, словно только сейчас меня заметили.
— Из какой вы газеты? — продолжал я.
— Из вашей же, — холодно и спокойно сказал капитан, — напрасно вы так волнуетесь. Нас прислали сюда, потому что вы не обеспечиваете газету оперативной информацией, в то время когда все взгляды прикованы к вашему фронту. Понятно?
Капитан вылез из-за стола и вплотную подошел ко мне, продемонстрировав всю неуклюжесть закоренелого штатского, словно на маскарад переодетого в новые сапоги с короткими широкими голенищами и новое, еще не стиранное солдатское обмундирование.
Нацеливаясь мне в грудь заостренным концом карандаша, Уинстон говорил начальственным голосом:
— Редакция считает, что вы занимаетесь крохоборством. Нужно оперативно информировать читателей о положении на фронте, готовить народ к большим событиям, которые скоро начнутся. Понятно? Ваша беллетристика никому не нужна. Понятно?
То, что моя «беллетристика» никому не нужна, я хорошо знал. По правде говоря, это не очень волновало меня. А вот события — какие события имеет в виду капитан? Неужели им в Москве больше говорят, чем мы можем знать тут, на фронте?
— Что же вы сразу не сказали? — протянул я руку капитану. — Очень рад! Я мог бы догадаться, что кто-нибудь приедет мне на подмогу: из других редакций тоже съезжаются.
— А кто? — поинтересовался лейтенант Миня.
— Варвара Княжич, например… Вы ее, наверное, знаете?
— А, знаю, — засмеялся лейтенант. — Такая большая тетя… Ей с авоськой в очередь ходить, а не с фотоаппаратом ползать по передовой.
Я выразился бы иначе, но, если отбросить форму выражения, лейтенант был недалек от истины: мне и самому казалось, что Варваре Княжич нелёгко на фронте, она казалась слишком заурядной, домашней женщиной для довольно тяжелой и опасной профессии военного фотокорреспондента. Видно, капитан Уинстон думал совсем не об этом, когда, пронзив карандашом воздух, непримиримо сказал:
— Я ее вообще не пускал бы на фронт. Нечего ей тут делать.
— Почему? — поинтересовался я.
— Раз я говорю, значит, есть основания… Советую помнить, в какой редакции вы работаете, и поменьше с этой Княжич якшаться.
Это не только удивило меня, но и возмутило. Но, несмотря на все мои попытки установить причину его непримиримости, Уинстон ничего больше не захотел сказать. Совсем утомленный и этим разговором, и долгим бесплодным днем, полным тревожных мыслей и воспоминаний, я взял со своей кровати одеяло. Во дворе лежала куча свежего сена, там я и решил переспать ночь, чтоб не докучать моим гостям.
— Спокойной ночи, — сказал я и направился к дверям.
Люда, откинув занавеску, выглянула из-за перегородки уже в одной юбке и сорочке, из которой словно выплывали ее круглые плечи.
— Вы ж не ужинали, наверно… У меня есть картошка и простокваша.
— Спасибо, Люда, — отказался я.
Она медленно опустила занавеску и спрятала за перегородкой свои белые круглые плечи, потом исчезла и ее рука, тоже полная и белая, только с загорелой и огрубевшей от работы, почти коричневой кистью.
Свежее сено пахло в углу двора за маленьким сарайчиком. Месяц стоял уже высоко, блестящий и холодный, как большой диск, только что вынутый из никелировочной ванны. Тишину нарушало очень отдаленное бухание, которое можно было услышать, только лежа на земле.
Ничего не поделаешь, придется браться за Ивана Перегуду утром… А может, мне нечего и приниматься за него, если капитан Уинстон прав и скоро начнутся события… Никто тогда не обратит внимания на моего храброго разведчика: не до него будет. Ну что же, еще один подвиг останется неописанным, как сотни и тысячи других, сольется с подвигом всего народа, — может, это и лучше, может, и не нужна солдату личная слава, не для нее он создан… Может, оперативная информация — это и все, что нужно! Нет, не может быть, чтобы прав был этот Уинстон или как там его. И откуда у него такая непримиримая враждебность к Варваре Княжич? Что он знает о ней? Снова течение мыслей привело меня к этой женщине.