Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13



Судя по всему, коренные жители цивилизации окончательно утратили дарованный им некогда инстинкт непосредственности, отвыкли от жизни и считают ее чуть ли не за службу. Отвлеченные, в общем, существа.

А между тем каждый мечтает спастись. И остаться. В чем? Чем? Уж не делами ли своими? Но какой человек, если сознание преобладает в нем над чувством, верит сегодня в Дело? Он же сам первый и посмеется над собой, если ввяжется ненароком в какое-нибудь предприятие, и сам же первый, когда оно рухнет, скажет почти удовлетворенно: "Поделом дураку!"

Нет, такие люди слишком высокого мнения о себе. Они почти все сплошь очень высокого о себе мнения. Такой человек не похож на идущего ему на смену прагматика, слишком сильна романтическая закваска. В нем скрыто высокомерие неяркого, тайного человека. Он принюхивается ежесекундно к своим ощущениям и почти с неизбежностью превращается постепенно не только в брезгливого, но и в брюзгливого человека. Однако при этом, будучи человеком умственным, он чрезвычайно осторожен, потому что знает, что, выдав свой потаенный нрав, нарушив жанр, непременно впадет в безвкусицу и станет смешным, если и не для других, то для себя. Он и сейчас в глубине души чувствует, что смешон.

Это не мешает ему, однако, как супериндивидуалисту, считать свои ощущения высшей удачей Создателя, а значит, сознавать себя не только званым, но и избранным. В синтетическом искусстве Шёнберга, Скрябина или Рембо он чувствует родственное. Вернее, в стремлении к такому синтезу, потому что ничего толком он об этом, как правило, не знает и даже временами подозревает подвох. А уж публичные эксцентристы всегда вызывают в нем презрение и насмешку - пустые существа, татуировщики, пирсингисты. Он числит себя человеком совершенно иного достоинства.

Все это можно, конечно, отнести к разряду комплексов. Что ж, пусть будут комплексы, если это что-либо объясняет. Гессе справедливо считал, что всякий высокоорганизованный человек - невротик.

Если все же согласиться, что это комплексы, то нельзя не признать и того, что они на редкость удачно накладываются на комплексы, присущие советской системе.

Умственность коммунизма рождала ответную книжную отвлеченность и одновременно подпольную развратность, как некую оппозицию мертворожденной, несуществующей, гладко выдуманной жизни. Такого рода оппозиция имела обыкновенно французисто-ресторанно-гедонистическую окраску, иногда с примесью русской цыганщины и одесского криминального юмора. Но это частности.

Не частность - сама эта сверхчувствительность, страсть к сопряжению несопрягаемого. Долговязые рвотные порошки и трансцендентально серые сюртуки, бездетная Византия и остзейская немота Бенкендорфа - этот буффонадный язык, эти метафоры, построенные не на сходстве, а на несообразности, были точнее и естественней, чем речь непосредственного человека. Высокое смешение дисциплин и категорий не в малой степени подпитывалось образом Магистра Игры, который слабодушным, всегда готовым к восторгу разночинным умом воспринимался как существо божественное или, если сделать поправку на обязательный в этом случае атеизм, как некий интеллектуальный или партийный лидер. А ведь все сегодняшние интеллектуалы по большей части выходцы из разночинцев или крестьян.

Что же, судите сами, можно было еще противопоставить этому фельетонному миру? Диссидентство безнадежное, почти без исключений сопряженное с творческой несостоятельностью? Честный труд, сплошь и рядом безнадежный тоже? Нет, необходимо было превосходство прочное, качественное и никак не сопряженное с публичностью. К тому же при таком превосходстве все неизбежные компромиссы с властью и окружением выглядели мелкими и несущественными, что для спокойствия совести было очень удобно.

Здесь, правда, таилась опасность, о которой мало кто из отвлеченных людей догадывался. Потому что бездейственная нравственность - та же книжность и отвлеченность, которая рано или поздно приводит к распаду, оскудению и двойничеству. Это очень долго остается незамеченным, как самим человеком, так и его близкими, потому что мы часто судим человека по его высшим стремлениям, а не по поступкам.

С другой стороны, как быть? Как такой человек (не исключительно в духе живущий, не о них речь) может проявить непосредственность и не погубить себя? Разве что высунуть всему миру язык в темной парадной или, на худой конец, перед сном в постели. Но только чтобы не видела жена, которая и без того догадывается, что по тебе стосковалась психушка...

Беда еще в том, что развратец до определенной меры разрешен системой и даже ею поощряем. А значит, и из него уже ни протеста не выходило, ни удовольствия настоящего он доставить не мог.



Вот и получалось, что из кровавой плахи и золотой клетки такой человек выбирает золотую клетку.

Тебя по-прежнему в упор никто не видит ни в жилконторе, ни в кабинете стоматолога, ни в прихожей начальника, ни в магазине (как до того в упор не видели в школе). Все ищут только знаковый признак достоинства, на котором была бы проставлена соответствующая социальная цена. Но кто же при таком положении вещей может знать тебе цену, кроме тебя самого?

Вот и выходило, что человек не свободной волей выбрал себе эту потаенную свободу, а, не принятый миром, ускакал в золотую клетку, в свое сенсорное, не целевое, не учтенное обществом превосходство. Сладкая обида и гордыня замкнули дверь.

Получалось: и жить с вами не хочу, и без вас не могу. Пытаюсь переделать на свой манер - неизбежно выказываю превосходство или выгляжу смешным (ведь если облачать свою тайну в слова, то они будут не из этой речи, почти иностранное бормотание: "Позвольте вам сказать, хотя это и не в моих правилах..." Ну не чудак ли?).

А то вдруг до жажды физической захочется стать простым и естественным. Ну и что? Тут же впадешь в самые неестественные, фамильярные, а то и подобострастные отношения и сам себе станешь омерзителен. И начнешь давать откат в той или иной форме.

Хорошо, если подумают: чудак, странный какой-то. А то ведь и просто обнаружат неискренность. Или заподозрят тайный умысел и враждебность. В любом случае перестанут доверять и оттолкнут от себя. Оттолкнут справедливо, а не потому, что тебя тайного, лучшего не приняли. Не приняли фальшивого и двуличного. Но и тайного, впрочем, тоже. Круг опять замкнулся. Опять в проулки тайных удовольствий и книжной возвышенности, снова в свою золотую клетку. До новой, еще более позорной вылазки.

Но и это ведь еще не самое страшное. О самом страшном я только теперь собираюсь сказать. О том, что делает бессмысленным не только саму игру, но и все страдания, с нею связанные.

Кто это сказал: чем глубже копнешь, тем общеiе выйдет? Самые интимные, неприкосновенные переживания его, зыбкие, яркие и летучие, как сны, теплое, утробное проникновение в жизнь, словесная игра и непроницаемые, как мезозой, фантазии - все, из чего он строил свой однокомнатный теремок, было знакомо буквально каждому из несчастных жителей Земли. И, так же как он, каждый, даже самый простодушный, таил это от других. Поэтому никто и не замечал его драгоценного, как он полагал, взноса в общее коммунальное житье. Взнос этот не оговаривался и не обсуждался - все с ним пришли, о чем говорить?

Тем более что этот золотой запас нельзя ведь было потратить с кем-то совместно. Это не то что: у тебя рубль, у меня рубль - давай скинемся. Скинуться было невозможно, можно было тратить только в одиночку. Вроде грядущего бессмертия: корысть, конечно, есть, но ущемить она никого не может.

Уверовавший в свою уникальность, он был, в сущности, настоящим лохом. Те, кто раньше него проник в эту общность тайны, вооружившись закономерным цинизмом, эксплуатировали его нещадно и насмехались над ним разве что не в глаза.

Любовнице ничего не стоило убедить его, что он лучший мужчина в ее жизни; лохотронщики, прикинувшись наивными провинциалами, опустошали его кошелек; политик, рассказавший сентиментальную историю о детском своем сиротстве и унижениях, убеждал его в своей кристальной чистоте; преступник, рассказавший ту же самую историю, представал страдальцем.