Страница 8 из 32
___________
Через пару недель выдался перерыв в занятиях и я поехал в Кронштадт, имея намерение забрать позабытые впопыхах при отъезде зимой личные бумаги. В самом Кронштадте я побыл недолго, но много бродил по Петербургу, сиживал в блинной на Мойке, стоял у Петра, обозревал Александрийский столп, заглянул в кунсткамеру, прошелся по Невскому от Адмиралтейства до Лавры, - словом, совершил ритуал, положенный для исполнения человеку приезжему, чуждому этому город. Или уже Петербург стал мне чужд за те несколько месяцев, что я провел в провинции? Неужели я бродил по Каменному острову лишь с тем, чтобы оживить воспоминания? Ведь, признаюсь самому себе, что я уже не испытывал никаких чувств к тому курсанту, что некогда в строю хаживал на занятия в Военно-медицинскую академию, и крайне удивился бы, если бы мне сказали, что тот наивный и пылкий юноша был я. Нынче я ношу цивильное платье, и прошлое меня стесняет, как военный мундир. Я, быть может, отправлялся в Петербург за тем, чтобы острее познать свою оторванность от него. С некоторых пор я отношусь к себе как человеку стороннему, зорко слежу за самим собой, а сие занятие довольно хлопотное, часто огорчительное, потому как порой ни сном ни духом не ведаешь, что учудишь назавтра. Вот ведь эта поездка - я ее и не намечал, взял да поехал, повинуясь мимолетному капризу. К черту бумаги неужто без них я не могу обойтись? Я поехал оттого, что почувствовал в себе душевную перемену; я хотел побыть в одиночестве, чтобы утвердиться в этом чувстве, - а эта перемена связана для меня с той девушкой, возникшей из кладбищенских ворот. Я ей доверился, я почувствовал, что она способна взять меня за руку и увести туда, где я еще не бывал. Спервоначалу мне подумалось, что кто-то ею управляет - подозрение привело к тому, что я в который раз самонадеянно преувеличил собственные силы, безоглядно превозмог свои возможности и не сразу потому распознал, что и мною уже управляют, что уже образовалась (или была всегда?) некая необъяснимая связь между ею и мной.
...Поезд сбавил ход в окрестностях N, застилая паром лесную колею. Проехали часовенку на взгорке, надвинулся и остался позади березняк со всполошенным сорочьем, зачастил кустарник. Орешины клонились, застилая свет, и вдруг за купой зелени открылись подъездные пути, пакгаузы, вагонные депо. Сойдя на перрон в многолюдье, я оставил поклажу у ног и покликал носильщика. Из толпы на меня надвинулся беззвучно, как тень, Трубников.
- Здоровенько живете, Павел Дмитриевич, - собираетесь аль уже отсобирались куда? - произнес доверительным шепотом он, как давнему приятелю, склонившись едва ли не к самому моему уху.
"Что за бесцеремонная манера ошарашивать собеседника внезапным появлением?" - неприязненно поморщился я и показал перчаткой на литерный у перрона:
- Только что...
- Из Питера, стало быть... А мы в Одессу на гастроли намылились, арии мурлыкать, - он вдруг откинул голову, картинно схватился рукой за грудь, в горле его заклокотало, и вырвалось протяжно: - Доколь ты-ы, милая Татьяна-а...
"Верно говорят, что дураку и грамота вредна, " - подумал я, глядя, как он шествует к тупику, сотрясая воздух под сводами вокзала:
- Не томи родимый, не тужи меня... Дай моей отраде стать моей женой!
В теплушки загружали театральный скарб. Взвалив куль на плечо, горбясь, Трубников поднялся по сходням в вагон, после чего, высунувшись из проема, помахал мне картузом. Донесся далекий, приглушенный и ехидный голос:
- Не желаете подсобить, Павел Дмитрич?
"Он ее муж? - подумал я с внезапным недоумением и разочарованием. - Что могло их связывать? Что может шептать она по ночам этому клиническому идиоту? Как она позволяет трогать себя бесстыже грубым рукам этого мужлана в замусоленной поддевке?"
Извозчик довез меня до дома, где во дворе я встретил Ермила, нарядно одетого, в начищенных сапогах, со всем семейством - женой, невысокой, смирной, незаметной, в строгом сером платье, с вплетенным бантом в косу, и двумя пострелятами в вычищенных картузиках и накрахмаленных до синевы белоснежных рубашечках.
- К теще на блины? - спросил я.
- Шутить изволите, Павел Дмитриевич? Тут дело сурьезное - к бабке Алевтине за советом идем.
- Что еще за бабка?
- Как вам сказать - вы только не насмехайтеся... Провидица она, из села Чистополье, - верно судьбу сказывает.
- А детей для чего берешь?
- Василек по ночам полохает, на головку жалуется... А бабка Алевтина, окромя всего прочего, хвори уговором изгоняет.
- Прямо не бабка, а чародейка!
- Вы не смейтеся, Павел Дмитриевич... Сами бы сходили - народ ее почитает. Она и вам подсобила бы, отселе недалече.
Оставшись один в комнате, я запер дверь на щеколду, заварил чай и закурил трубку. Меня задели последние слова Ермила. Отчего он решил, что я нуждаюсь в участии? Стало быть, мое лицо, выражаясь по-книжному, выдает болезненные метания души? Но я всегда гордился своей выдержкой - что-то унизительное было в сочувственном голосе дворового. Плевать! Какое мне дело до Ермила? Ведь мне до самого себя нет дела, ни малейшего интереса не испытываю к собственной персоне, я устал от самого себя. Я полагал, что, едва начну преподавать, укрепится мое положение и мой дух утвердится, я выздоровею; и было так, но недолго потому, что вера моя в собственное исцеление была неискренней, немощной. Да и что значит "преподавать"? Разве через это можно спастись?
__________
В воскресенье я был зван на обед к доценту Сумскому, читавшему введение в курс полевой хирургии. Сумский был сухонький, по-ребячьи резвый, коротконогий старичок, любопытный до крайности. Видимо, по указанной причине я, как лицо новое в училище, и был приглашен незамедлительно при первом же знакомстве. Сумский давно овдовел и жил с двумя престарелыми сестрами, которые, говаривали, доглядывали его с материнской заботой. Когда я дернул шнур колокольца, в глубине квартиры прозвучал повелительный голос:
- Аглая, поди отвори!
Открыла женщина в темной кофте и плюшевой юбке с оборками, улыбнулась и провела меня в зал, где уже был сервирован стол на двоих.
Сумский сидел в кресле в отдалении от стола, у его ног помещалась глиняная напольная пепельница, и он, не отрывая взгляда от газеты, стряхивал с сигары пепел.
- Послушайте, что сочиняют газетчики? - приподнявшись в кресле, пожал он мою руку: - Будто бы цыгане выкапывают покойников и затем их, понимаете ли, свиньям скармливают. И будто, когда околоточный явился с обыском, его чуть ли не загрыз насмерть кабан, прикормленный человечиной... Бред, дикость! Никогда не поверю! Курите? - он протянул коробку сигар под лаковой крышкой.
Отщипнув кончик сигары, я закурил и уселся в соседнее кресло.
- Черт им судья - и околоточному, и цыганам, - отложил газету Сумский. - Как вы-то, Павел Дмитриевич? Небось подумали о моем приглашении - вот привязался, старый хрыч, ну да отказать неловко?.. А я любитель, скажу вам, задушевных бесед. Нам, старикам, знаете ли, скучно... Расскажите о себе, Павел Дмитриевич... Покуда Марья подаст, поведайте без лукавства, что вас привело в нашу Богом забытую провинцию? - шутливо-серьезным тоном закончил он.
Беззвучно вплыла в зал, неся перед собой фарфоровую супницу, полногрудая женщина, одетая непритязательно, как и первая, - в шерстяную кофту и юбку.
- Если коротко сказать, я ищу тишину, - молвил я безо всякой иронии.
- Ну и как - нашли-с?! Чего-чего, а тишины у нас вдосталь! Не возьмусь утверждать того же об ином.
- Что вы имеете в виду?
- Видите ли, молодой человек, одного взгляда на вас достаточно - и для этого вовсе не обязательно обладать обостренной проницательностью, достаточно одного взгляда на вас, чтобы определить: этого молодого человека истязает неутолимая духовная жажда, ваши глаза не останавливаются на поверхности предметов, ибо вы не ищите суть вещей. Даже слишком часто в ваших глазах возникает отчаяние, ибо вы ищете нечто, что, вероятно, сами затрудняетесь определить. Смею надеяться, вы посчитаете извинительной мою откровенность... Светило Бехтерев говорит: "Опыт показывает, что самонаблюдения недостаточно даже для изучения собственной психической жизни". Теперь вы понимаете, что я пригласил вас не из пустопорожнего любопытства. В японскую кампанию я встречал офицеров с таким неуловимым и беспокойным, как у вас, взглядом. Должен сказать, что большинство из них закончили плохо.