Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 25



Отношение Цветаевой к проблеме пола определяет выбор ею рискованной роли канатоходца, танцующего над этой пропастью. Мотив хождения по канату, неоднократно возникающий в ее творчестве и всегда в явной связи с проблемой положения женщины-поэта, – яркая иллюстрация этой невероятной поэтической эквилибристики. Ее жизнь – отважное, иногда безрассудное, иногда вызывающее восторг хождение по канату поэзии, акт метафизического балансирования, чреватый серьезными последствиями, смертельно опасный. В своих стихах она ступает по тончайшей линии между трансгрессией и трансценденцией, между разрушением женского начала с обновлением человеческих и поэтических норм и достижением внегендерной высоты, которая, в конечном счете, оказывается неотличима от небытия. В своей поэзии Цветаева заняла новую, пьянящую и опасную, позицию маргинальности, которую невозможно воспринимать равнодушно: страсть, с какой судили о Цветаевой (восхищаясь или осуждая) критики, по интенсивности соотносима с той, что вкладывала в свои тексты сама Цветаева[21].

Я полагаю, что творчество Цветаевой провоцирует столь явный восторг или отторжение именно потому, что оно обнажает фундаментальные основы литературной традиции и, экстраполируя, – всех человеческих норм; оно «ставит проблему предвзятости, то есть гендерной дифференциации, касающейся всех видов знания. Оно заставляет признать существование гендерно обусловленных позиций, порождающих знание, интерпретирующих и использующих его»[22]. Но несмотря на недавнюю моду на Цветаеву у теоретиков литературы[23], этот значимый аспект ее поэтики часто остается без внимания, заслоняемый биографией, полной драматизма и вызывающей сильный эмоциональный отклик.

После гибели Цветаевой в 1941 году ее произведения на протяжении пятнадцати лет были в Советском Союзе практически под полным запретом. Ее поэтический голос почти забылся как на родине поэта, так и за ее пределами. Вполне естественно, что исследования, появившиеся на волне повторного открытия ее творчества в 1960–1970-е годы, были посвящены выяснению биографических и историко-литературных фактов[24]. Однако увлеченность ее судьбой и личностью не ослабевает со временем – напротив, даже в работах, специально посвященных поэзии Цветаевой, она рассматривается прежде всего как женщина и только потом как поэт. Критика ее наследия часто опирается на априорные представления о женском творчестве: утверждается, что в ее стихи «вписаны» образы женского тела; творчество Цветаевой преподносится как лирический дневник, непосредственное выражение ее личности и переживаний; ее самоубийство понимается как неизбежная реакция на тиранию мужских социолингвистических норм[25].

Задача настоящего исследования иная. Для меня Цветаева – в первую очередь поэт, являющийся женщиной, а не женщина, откровенно описывающая свои женские переживания[26]. Не навязывая ее текстам внешних критериев, я пытаюсь понять внутренний смысл и значение ее пола в мире ее поэзии. Меня интересует, какую роль играет пол в поэтическом осмыслении Цветаевой фундаментальных вопросов человеческого бытия, равно как и в ее непрестанном испытании оснований, возможностей и границ поэзии. Таким образом, хотя меня в первую очередь интересует то, как именно гендерная принадлежность Цветаевой «оставляет свои следы в литературных текстах и истории литературы»[27], основная задача настоящей книги – не обсуждение вопросов гендерной политики и не формулировка или отстаивание каких-то теоретических принципов. Главное и самое важное для меня – это специфика поэтического текста, общечеловечность которого не менее важна, чем принадлежность женщине.

Цветаеву раздражало, когда к ней относились как к «женскому поэту», «поэтессе», – с особой резкостью она пишет об этом в связи с «Вечером поэтесс», который был устроен поэтом Валерием Брюсовым: «Женского вопроса в творчестве нет: есть женские, на человеческий вопрос, ответы» (4: 38). Конечно, человеческое тело, и женское в особенности, служит Цветаевой богатым источником метафор. Поэзия даже преобразует собственное тело поэта в музыкальный инструмент: «Сердце: скорее оргáн, чем óрган» (4: 476)[28]. Для Цветаевой поэтический язык есть язык «по самой своей сути вне-реальный (fictive)»[29]. Преобразующей силой этого языка она стремится как бы нейтрализовать свой женский пол – однако при этом, парадоксальным образом, постоянно фокусируется на проблеме пола.

Итак, в центре настоящего исследования находится тема пола в творчестве Цветаевой в ее динамическом, зачастую непредсказуемом развертывании на протяжении всей творческой жизни автора. Поэтическая задача Цветаевой, как я ее понимаю, заключалась в том, чтобы вписать себя в ту литературную традицию, где для нее – женщины – не было места, вписать – посредством поэтической трансформации мифологических форм и структур этой традиции. Она не переписывает мужское письмо и не согласна довольствоваться его периферией. Ее преображение поэтического дискурса не подражательно, а оригинально. Работая со звуком, образом, этимологией, она взрывает изношенные, тесные поэтические конвенции. Эта ревизия поэтического языка оказывается возможной именно потому, что в ее понимании язык – и язык поэтический, в частности – по внутренней природе своей свободен от сексизма, фаллократии и патриархальности[30]. Но формы, которые приняла поэзия в ходе своего развития, исторически сфокусированы на мужчине лишь потому, что ее авторами, по преимуществу, были мужчины. Иначе говоря, мифологические системы, определяющие положение поэзии в ряду прочих интеллектуальных и творческих устремлений человека, конвенционально предполагают, что поэтом является мужчина. Однако этот диктат традиции не вечен. Используя традиционные темы и формы поэзии для собственных поэтических целей, Цветаева сознательно выявляет и затем безжалостно стирает их скрытую гендерную принадлежность.

Несмотря на весь неприкрытый трагизм личной судьбы Цветаевой, мы не вправе априорно утверждать, что вся ее деятельность закончилась крахом, – самый блеск и объем написанного ею не позволяет безоговорочно считать, что Цветаеву постигла неудача. Она никогда не соглашается на удобную позицию жертвы, ибо неизменно настаивает на полной своей свободе, что предполагает абсолютную личную ответственность за все, что с нею происходит в жизни (поэтому она никогда не винит в своих личных и поэтических горестях мужчин, социум, нищету, историю, фашизм, сталинизм и проч., даже когда объективные факты, казалось бы, свидетельствуют об обратном). С почти маниакальным упорством она настаивает на том, что только она одна – творец своей судьбы; это сильнейшее чувство личной ответственности – свидетельство огромной силы характера и масштаба творческой личности. В самом деле, напряжения и противоречия в ее творчестве составляют скорее его силу, чем слабость: совершенству и завершенности она неизменно предпочитает недосказанность, потенциальность[31]. Поэтому, говоря о ее поисках «разрешения» женской дилеммы, ударение следует делать на процессе, а не на объекте. Найди она все искомые ответы, ее стихи утратили бы импульс к движению. Даже самоубийство Цветаевой – не только чистая трагедия. Если взглянуть на него как на финальный поэтический акт, самоубийство окажется завершением ее поэтического пути – одновременно мучительным и блестящим последним аргументом в волновавшем ее всю жизнь диалектическом споре этики и эстетики. Хотя ее самоубийство может быть описано как окончательное исключение себя из мужского поэтического мира, в то же время именно уходя из жизни она вступает, наконец, в то абсолютное поэтическое пространство, где свободное парение души не сковано гендерными различиями.

21

В этом отношении Цветаева выходит далеко за пределы «обычных» трансгрессий женщины-писателя в (мужской) символический порядок (см. о поношениях, которым подвергается пишущая женщина, в: Moi T. Textual/Sexual Politics: Feminist Literary Theory. London: Methuen, 1985. P. 167; Grosz E. Sexual Subversions: Three French Feminists. Sydney: Australia: Allen & Unwin, 1989. P. 68), переходя в туманную нейтральную область, лежащую за пределами даже «мужского» творческого сознания.

22

Grosz E. Bodies and Knowledges: Feminism and the Crisis of Reason // Feminist Epistemologies / Ed. Linda Alcoff and Elizabeth Potter. New York: Routledge, 1993. P. 210. Грош применяет свою формулировку к произведениям французской писательницы, теоретика феминизма Люс Иригаре (Luce Irigaray), однако она подходит и для описания поэзии Цветаевой.

23

Я имею в виду эссе теоретиков, относимых к поструктуралистскому феминизму, Юлии Кристевой (Kristeva J. About Chinese Women // The Kristeva Reader / Ed. Toril Moi. New York: Columbia University Press, 1986. P. 138–159) и Элен Сиксу (Cixous H. Readings: The Poetics of Blanchot, Joyce, Kafka, Kleist, Lispector, and Tsvetaeva / Ed. and transl. Verena Andermatt Conley. Mi

24

Пионерские исследования Саймона Карлинского (Simon Karlinsky) «Marina Cvetaeva: Her Life and Art» (Berkeley: University of California Press, 1966) и «Marina Tsvetaeva: The Woman, Her World, and Her Poetry» (Cambridge, England: Cambridge University Press, 1985) заложили основание для исследования творчества Цветаевой на Западе и до сих пор служат одним из лучших введений в мир этого сложного поэта.



25

Акцент на телесной образности составляет центральную тему в следующих исследованиях: Heldt B. Terrible Perfection: Women and Russian Literature. Bloomington: Indiana University Press, 1987. P. 135–137; Forrester S. Bells and Cupolas: The Formative Role of the Female Body in Marina Tsvetaeva’s Poetry // Slavic Review. 1992 (Summer). № 53: 2. P. 232–246; Chester P. Engaging Sexual Demons in Marina Tsvetaeva’s «Devil»: The Body and the Genesis of the Woman Poet // Slavic Review. 1994 (Winter). № 53: 4. P. 1025–1045. Подход к творчеству Цветаевой как к «лирическому дневнику» отчетливее всего сформулирован в: Taubman J. A Life Through Poetry: Marina Tsvetaeva’s Lyric Diary. Columbus, Ohio: Slavica, 1988; а также играет важную роль в следующих книгах: Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой. М.: СП Интерпринт, 1992.; Feiler L. Marina Tsvetaeva: The Double Beat of Heaven and Hell. Durham, N. C.: Duke University Press, 1994. Упомянутым выше работам критиков-поструктуралистов Кристевой и Сиксу свойственна зачарованность самоубийством Цветаевой и его психоаналитическими и психолингвистическими смыслами; Светлана Бойм в своих разборах также опирается на их теории. В течение последнего десятилетия вышли некоторые новые, серьезные и ценные научные труды о творчестве Цветаевой, которые свободны от прежних тенденций и делают существенный шаг вперед в понимании цветаевского творчества и поэтического мышления. Здесь в первую очередь следует отметить книгу Ирины Шевеленко «Литературный путь Цветаевой. Идеология – поэтика – идентичность автора в контексте эпохи» (М.: НЛО, 2002) и сборник работ Ольги Ревзиной «Безмерная Цветаева: Опыт системного описания поэтического идиолекта» (М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2009).

26

На мое понимание Цветаевой значительное влияние оказали исследования, в которых на первом плане стоит творчество Цветаевой, хотя и не без учета гендерной проблематики. Это, прежде всего: Filonov Gove A. The Feminine Stereotype and Beyond: Role Conflict and Resolution in the Poetics of Marina Tsvetaeva // Slavic Review. 1977 (June). № 36: 2. P. 231–255; Kroth A. M. Androgyny as an Exemplary Feature of Marina Tsvetaeva’s Dichotomous Poetic Vision // Slavic Review. 1979 (December). № 38: 4. P. 563–582; из более поздних: Sandler S. Embodied Words: Gender in Cvetaeva’s Reading of Puškin // Slavic and East European Journal. 1990. № 34: 2. P. 139–157; глава о Цветаевой в книге Катрионы Келли (Catriona Kelly) «A History of Russian Women’s Writing: 1820–1992» (P. 301–317); Ciepiela C. The Demanding Woman Poet: On Resisting Marina Tsvetaeva // PMLA. 1996 (May). № 111: 3. P. 421–434; Forrester S. Not Quite in the Name of the Lord: A Biblical Subtext in Marina Cvetaeva’s Opus // Slavic and East European Journal. 1997. № 41: 1. P. 94–113.

27

Warhol R. R. and Herndl D. P. About Feminisms // Feminisms: An Anthology of Literary Theory and Criticism / Ed. Robyn R. Warhol and Diane Price Herndl. New Brunswick, N. J.: Rutgers University Press, 1997. P. x.

28

Нечто похожее Цветаева говорит в своем эссе 1934 года «Мать и музыка», давая следующее определение хроматической гаммы: «Хроматика есть целый душевный строй, и этот строй – мой. За то, что Хроматика – самое обратное, что есть грамматике, – Романтика. И Драматика. <…> хроматическая гамма есть мой спинной хребет, живая лестница, по которой всё имеющее во мне разыграться – разыгрывается. И когда играют – по моим позвонкам играют» (5: 16). Акцент, который делает Цветаева в подобных пассажах на внетелесной музыке в противопоставлении с физическим телом перекликается с исследованиями Джудит Батлер о том, каким образом конструируются не только гендер, но также пол и тело (Butler J. Bodies That Matter. New York: Routledge, 1993).

29

Homans M. Women Writers and Poetic Identity: Dorothy Wordsworth, Emily Brontë, and Emily Dickinson. Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1980. P. 216.

30

С точки зрения Кристевой – что принципиально важно – символический порядок способен обновить только писатель-мужчина; писатель-женщина, по определению находящаяся на границе этого порядка, может лишь его трансгрессировать (ср.: Fraser N. The Uses and Abuses of French Discourse Theories for Feminist Politics // Revaluating French Feminism: Critical Essays on Difference, Agency, and Culture / Ed. Nancy Fraser and Sandra Lee Bartky. Bloomington: Indiana University Press, 1992. P. 189). Цветаева же, напротив, уверена, что можно войти в символический порядок – в ее случае, в поэтическую традицию – и обновить его именно посредством трансгрессии преграды этого священного пространства.

31

Действительно, состояние продуктивного напряжения между антитетическими желаниями и сущностями жизненно важно для поэтики Цветаевой. См. об этом: Hasty O. P. Tsvetaeva’s Orphic Journeys in the Worlds of the Word. Evanston, Ill.: Northwestern University Press, 1996. P. 158–159.