Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 25



Мой подход к толкованию поэтики Цветаевой несколько иной. Стремясь не попасть в тиски сугубо биографического способа чтения, доминировавшего в цветаеведении в 1980-е и 1990-е годы, я поставила своей задачей отделить поэзию Цветаевой от фактов ее жизни и отдаться интерпретации ее стихов как таковых, двигаясь изнутри вовне, воспринимая автора не по разряду «женской поэзии», но как поэтического субъекта, мышление которого глубоко сосредоточено на определенных всерьез продуманных, объединяющих интеллектуальных, этических и прежде всего эстетических вопросах. Мой анализ имеет скорее мифопоэтическую, чем историко-литературную ориентацию, – именно последняя доминирует в значительной части посвященных Цветаевой современных исследований. Моя цель – не погрузиться с головой в источники и влияния, а понять, как действуют внутренние механизмы поэтического сознания. Мой способ исследования – скорее поэтическая интуиция, чем систематическая логика. Впрочем, из этого вовсе не следует, что мое прочтение творчества Цветаевой произвольно: мой подход не менее строг, чем у исследователей иного склада ума, но это строгость другого происхождения и рода – строгость, которую, как мне хотелось бы думать, сама Цветаева могла бы назвать строгостью провидения. Ведь она сама пишет в эссе «Поэт о критике»: «Кто, в критике, не провидец – ремесленник. С правом труда, но без права суда. Критик: увидеть за триста лет и за тридевять земель» (5: 280)[7]. Цветаева не любила сухой, бездушной «науки»; прочтя исследование Эрвина Роде о роли мифа о Психее в древней Греции[8] – книгу, чтение которой предвкушала с волнением и которая должна была оказаться созвучной ее интересам, – она с отвращением написала своей подруге Ольге Колбасиной-Черновой: «…ученый труд, сухой, sans genie[9]. Мне, в итоге, важно, кто пишет, а не о чем! А здесь – никто, и Психея не встает. Тело, из к<оторо>го Психея отлетела, – вот его книга. С удовольствием бы продала» (6: 702).

Мифологический подход к творчеству Цветаевой не только интеллектуально плодотворен, свидетельством чему – работы таких ученых, как Ельницкая, Фарыно, Осипова, Мейкин, и многие другие, но он также естественно и несомненно проистекает из мифопоэтической ориентированности самой Цветаевой, как она пишет в эссе «Дом у Старого Пимена»: «… всё – миф, так как не-мифа – нет, вне-мифа – нет, из-мифа – нет, так как миф предвосхитил и раз навсегда изваял – всё…» (5: 111). Для Цветаевой миф – обязательный чистящий фильтр, через который она должна пропустить реальность, чтобы извлечь из нее духовную сущность, а остаток отбросить. Мирча Элиаде в своем фундаментальном антропологическом трактате «Аспекты мифа» говорит, что миф – это парадигма для понимания реальности и манипулирования ею, придающая ей смысл: «…речь идет не о “внешнем”, “абстрактном” познании, но о познании, которое “переживается” ритуально, во время ритуального воспроизведения мифа или в ходе проведения обряда (которому он служит основанием); <…> так или иначе миф “проживается” аудиторией, которая захвачена священной и вдохновляющей мощью воссозданных в памяти и реактуализированных событий»[10]. Эта цитата может служить описанием практики ритуализации, к которой прибегала Цветаева, структурируя с помощью мифа как свое письмо («ритуальное воспроизведение мифа»), так и жизнь («проведение обряда») ради того, чтобы превзойти беды и разочарования повседневности и достичь состояния поэтической экзальтации.

Но что это за «ритуал», который Цветаева раз за разом воспроизводит в своем творчестве и в своей жизни? На мой взгляд, он заключается в неосуществимом стремлении женщины-поэта познать свою музу вживую, во плоти – стремлении, окрашенном знанием о том, что, добившись своего, она неизбежно утратит своего возлюбленного-музу в жизни, пусть и достигнув союза с ним в поэзии. Иными словами, Цветаева каждый раз делает ставку на то, что ее отказ в реальной жизни от потенциального поэтического возлюбленного, по логике мифа, послужит импульсом для вдохновения, создания новых стихов. Это стремление одновременно искать встречи и жертвовать ею, привораживать и изгонять, любить и терять порождает своеобразную цветаевскую формулу волнующих, возвышающих «невстреч», «разминовений» – это и есть то опасное поэтическое балансирование над бездной, необходимое Цветаевой для творчества. Как я стараюсь показать в своей книге, Цветаева-поэт раз за разом добровольно отказывается от привычки слепой, темной, неведающей, невопрошающей, телесной, земной любви (женщины к мужчине) ради вдохновляющего ее риска познания, самоопределения, неповиновения, обретения голоса и полета в высоты потусторонней, равноправной, духовной, до самой последней глубины «человеческой» (а не только «женской») любви (любви одной души к другой) – «мир вещественный» она меняет на «мир существенный»[11]. Именно этот устойчиво разыгрываемый паттерн я во второй главе книги называю цветаевским «мифом Психеи», который, впрочем, не следует однозначно идентифицировать с древнегреческим источником, «Золотым ослом» Апулея (равно как и моя книга не претендует на то, чтобы служить исчерпывающим культурологическим или типологическим исследованием роли Психеи в корпусе произведений Цветаевой). В английском заглавии этой книги «A Russian Psyche: The Poetic Mind of Marina Tsvetaeva» слово «psyche» (психея) имеет тройное метафорическое значение: это одновременно и творческое сознание (психика), и психея как душа, и Психея как ключ к мифическому преображению жизни в поэзию. Иными словами, для меня «психея» обозначает мифическое единство в творчестве Цветаевой художественной психологии, духовной сущности и поэтического мышления. Психея служит Цветаевой маской, Психея Цветаевой – синоним возвышенного представления о поэте как о чистой духовности и условный знак того пророческого прозрения, посредством которого Цветаева преображает потаенную канву своей жизни в мощные произведения искусства.

Цветаевский миф о Психее – это, в конечном счете, постоянно повторяющийся мотив мучительной промежуточности женщины-поэта, словно акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечной сущностью в чистом духе. Концептуальный исток этого мифа-лейтмотива можно проследить в двух восклицаниях Цветаевой. Во-первых, это болезненный вопрос «Что же мне делать <…> / С этой безмерностью / В мире мер?!» (она раз за разом роковым образом попадает в этот мучительный зазор между смертным и божественным и отчаянно ищет выхода). Во-вторых, это определение: «Любить – видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители» (настоятельная идеализация творческого потенциала любви)[12]. Рассматривая эти два характерных для Цветаевой высказывания вместе, мы видим, как Цветаева, подобно эквилибристке, преодолевает земные ограничения, отказываясь при этом от всякой опоры в реальности. В реальности, плененный жизнью и телом возлюбленный (Амур/Эрос) приобретает черты чудовищности, влечет ее в уничтожающую потерю субъектности (в немоту, безмолвие) – но будучи пойман и преображен поэтическим воображением женщины-поэта, он становится божественной музой-спасителем, дающим голос и освобождающим от земных границ.

Вполне естественно, что у кого-то из читателей может возникнуть вопрос, не слишком ли субъективен мой подход на фоне исследований русских авторов, претендующих на строго научную методику и, следовательно, высокую степень объективности. Готова признать, что моя книга действительно субъективна. И, будучи сама поэтом и переводчиком Цветаевой, рискну утверждать, что интуитивная субъективность, соприкасающаяся с внутренней логикой поэзии, может быть не менее ценна, чем академически строгие штудии: оба подхода служат своей цели, и могут и должны существовать бок о бок. Кроме того, в своем прочтении Цветаевой я стараюсь объединить темы ее творчества, к которым обращались многие другие исследователи, придерживающиеся более академической ориентации. Среди этих тем – недостижимость подлинного счастья в реальной жизни, враждебность к телесности, трудность признания инакости другого, противоречивая идентичность женщины-поэта, одиночество, неудовлетворенное желание, роковые невстречи, отречение от возлюбленного, поэтический генезис, духовная трансценденция, стремление за пределы телесной и земной жизни, отказ от пола и гендера, смерть. Все эти на первый взгляд разнородные темы могут быть выведены из того анализа творческого мифа Цветаевой об обретении вдохновения женщиной-поэтом, который является центральной темой моей книги.

7

Здесь и далее, если не указано иное, все ссылки на произведения Цветаевой даются, с указанием тома и страницы, на следующее издание: Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. М.: Эллис-Лак, 1994–1995.

8

Rohde E. Psyche: Seelencult und Unsterblichkeitsglaube der Griechen. Freiburg im Breisgau: Mohr, 1890–1894.



9

 Здесь: бесталанно (фр.).

10

Элиаде М. Аспекты мифа / Пер. с фр. В. Большакова. М.: Инвест-ППП, 1995. С. 27–28.

11

Цветаева употребляет это противопоставление в своем эссе «Пушкин и Пугачев»: «мир вещественный» представлен там «заячьим тулупчиком», подаренным Петрушей Гриневым Пугачеву, а «мир существенный» – это любовь, стоящая за этим подарком. Ирма Кудрова отмечает символическую значимость этих образов в творчестве Цветаевой в целом (см. эссе «Огонь, стихия, чара…» в: Кудрова И. Просторы Марины Цветаевой: Поэзия. Проза. Личность. СПб., 2003).

12

Первая цитата – из цикла Цветаевой 1923 года «Поэты» (2: 186), вторая – из ее дневника за 1918 год (4: 485).