Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 41



Бедный папа! Но он не страдает, он любит ныть немножко, но страдать не умеет или не позволяет себе страдать, и Игорь не умеет, и она, Наташа, не научилась страдать и учиться не хочет, жалуется, да, но совсем близко к сердцу не принимает, зачем страдать, когда все так чудесно - и Игорь, и ее маленькая смешная дочь, отец, тетя, их дом, сад, отбрасывающий тень вглубь дома.

Она даже зажмурилась, представив, что через полчаса вернется и начнет им готовить и приготовит так вкусно, что они будут поражены - неужели это она, их Наташа, которая ничего не умела раньше, пальчики боялась замарать, только и позволяла, что любоваться собой во время домашних концертов и восхищаться, восхищаться - и больше ничего, а сейчас у них слов не хватает отблагодарить ее за обед.

Ей стало так хорошо, так преждевременно приятно, что она зарделась от комплиментов, уже здесь, на рынке, хотя не готовила никогда и собиралась сделать это сегодня первый раз в жизни.

Но она торопилась домой, Боже мой, как она торопилась, скорее, скорее, чтобы сделать их счастливыми, накормить так вкусно, чтобы они забыли все свои временные неприятности, сидя за обеденным столом на веранде, наблюдая, как ловко она разливает суп, не проронив ни капли, потому что это драгоценный суп, первый в ее жизни суп для ее любимых. А Миша, забившись в угол, смотрит на нее из темноты восторженно и протягивает пустую тарелку: еще, еще!

5

В Париж М.М. приехал рано утром, и приезд этот обещал быть очень тяжелым.

На Вандомской площади он прошел под голубем, как под цеппелином. Сизое брюхо повисело над ним и повлеклось дальше.

Он прибыл сюда, почти задыхаясь от кашля, приобретенного в путешествии по океану до Гавра и теперь, казалось, не намеренного его покинуть до конца жизни.

Так кашлял отец, там, в Тифлисе, и они с ужасом просыпались по утрам от этого кашля, боясь, что отец никогда не выйдет к завтраку, кашель задушит его во сне, их беспокоило не раннее пробуждение, а судьба отца. Кашель длился, он прерывался попыткой вздохнуть и возобновлялся снова, мама выходила из спальни, хлопнув дверью, не выдерживала, они не осуждали, бедную, ее можно понять; но, сострадая ей, все же больше сострадали отцу, потому что он был совсем не виноват, его худенькое тело сотрясалось от сухих взрывов проклятой астмы, с которой даже ради их спокойствия отец справиться не мог, и сейчас, тревожа Париж кашлем, Миша Гудович узнавал в себе отца.

Он тащился по Парижу, как старик, Наташиными улицами, по которым она бежала от витрины к витрине, держа его ладонь в своей. Витрины были те же, изменился он сам, не Париж, он сам стал холодней и надменней, не Париж отталкивал своей безучастностью его душу, а сама душа успокоилась за этот год и притихла.

Душа привыкла жить только в постоянном прислушивании к самой себе, к тому, что происходит там, в глубине, где хранится самое главное - память о доме, о Тифлисе, о семье, о безвозвратном. Душа смирилась. И сведения, которые он должен был привезти в Америку о своей Большой Родине, больше были нужны американской общественности, американскому президенту, чем ему самому, он действовал по инерции - инерции службы, инерции жизни. Должен же был он хоть что-то предпринимать, должен же был он действовать по инструкции, посланный в служебную командировку русским консульством в Америке, чтобы хоть немного навести порядок в их представлении о происходящем, должен же был хоть как-то оправдать свое относительное благополучие. М.М. рад был помочь в этом консульству и самому себе, а Париж, в детстве казавшийся далеким-далеким, на краю света, был теперь городом в шаге от дома: тот же вокзал с одной пересадкой на границе, и дальше уже известная тебе дорога, заплаканная, переплаканная Наташей, не желающей возвращаться. Он успокаивал ее, а она отталкивала руку, захлебываясь в слезах, убеждая его, что он самый неинтересный человек на свете, не способный оценить Париж, и она очень жалеет, что у нее такой брат, и завидует девочкам, у которых совсем другие братья. А он сидел рядом и, вместо того, чтобы чувствовать себя виноватым, не защищаясь, не пытаясь разубедить, тайно думал: "Она не права, не права, я хороший брат, я лучший брат на свете, и все отдам, чтобы эта маленькая девочка с таким родным профилем, с такими любимыми завитками волос на шее успокоилась, я даже готов забрать Париж с собой, пусть забавляется!"

И она успокаивалась немного в такт его мыслям и засыпала на его плече, вздрагивая во сне.

- Вас интересует то, что происходит на самом деле? Ведь вы не американец? - спросил его невесть откуда выскочивший юноша за несколько шагов от гостиницы, где была назначена встреча.

- Я не американец, - сказал Гудович.

- Да? А кто вы? Бывший русский? Я отошел кофе попить и с той стороны увидел. Как все-таки вас американцев вычислить легко. Ну что, пошли?

А сам не пошел, а помчался вперед, загораживая горизонт перед Гудовичем, как-то не по прямой, а виляя, руки в карманах, пальто расстегнуто.



- Да что вы кашляете все время, это отвратительно, как в окопах, на вас прохожие оглядываются.

М.М. занервничал, он и раньше был тяжел на встречи с новыми людьми, не умел их пускать сразу в душу, долго готовился, а тут такое начало...

- Вы Сошников? - спросил он.

- Сошников, Сошников, разрешите представиться: капитан Сошников, откомандированный ставкой Добровольческой армии сюда, на эту версальскую мутоту, где нам с вами не достанется ни полушки, в чем я глубоко уверен и что абсолютно меня не интересует. Слушайте, как хорошо! И не вздумайте говорить со мной серьезно, надоело! Вы здесь раньше были?

- Был.

- Так что ж вы молчите? Расскажите мне что-нибудь наконец, мне возвращаться скоро! Это место как называется? Тюильри?

- Тюильри.

- А, помню, помню, знаю, Мария-Антуанетта, история с ожерельем, вот смешно! Подумать только, сначала они от своей революции к нам бежали, а скоро мы сюда - от своей!

- Так плохо дома? - спросил Гудович.

- Да нет, ничего, отступаем, наступаем, берем, отдаем, то казачки за нас, то против, то Колчак - главный, то Деникин, то оба вместе, немцы оружие казачкам, Краснову то есть, дают, Добровольческой отказывают, а Краснов с нами делится, англичане Колчаку доверяют, Деникину нет. Колчак мечтает Учредительное собрание в Москве вернуть, Деникин говорит, что сначала Россию освободить надо, а с болтунами всегда успеем, а в кавказской армии барон Врангель брюзжит: власть без него делят, царя расстреляли, - каждый сам себе царь, у большевиков - оружейные заводы в тылу, у нас захваченные в бою трофеи, красота! И бандиты вокруг, каждое село - банда, каждый хозяин атаман, один даже короновался, так и назвал себя - царь Иван, в царицы взял учительницу местную, и никто никому не верит, а большевики идут во главе с этим евреем Бронштейном, крепко идут, неудержимо, и дойдут - вот вам и вся политграмота. Я вам карту принес.

Он достал из кармана бумажник и вынул из него сложенную вчетверо, заклеенную карту.

- Самодельная! Сам рисовал, я с детства люблю карты рисовать, мир все-таки красивый. - Он развернул карту. - Правда, красиво? Я способный. Вот, смотрите, - он провел пальцем по карте, - большевики должны были нанести удар по Харькову вот здесь, с северо-запада, а тут Кутепов в северо-западном направлении за три дня до начала наступать начал, разрезал их тринадцатую и четырнадцатую армию, разбил, первую - к Курску, вторую отбросил за Ворожбу...

Гудович смотрел на карту и поражался, что он ничего не чувствует сейчас, совсем ничего, а если и чувствует, то беспокойство - сумеет ли этот юноша передать сто долларов через верного человека в Тифлис, не обидится ли, если уж совсем по-американски предложить ему долларов двадцать за эту услугу?

М.М. следил за этим движущимся по самодельной карте пальцем капитана Сошникова и думал, что никогда не был патриотом и действовал просто как интеллигентный человек. И все эти названия деревень и весей не вызовут никакого интереса в Америке, даже если объяснить, что за них погибают хорошие люди. Люди и должны погибать, если ты их не знаешь, что им еще делать?