Страница 22 из 41
В нем было добродушие человека, которому незачем спешить, он только посмеивался, как японец, глядя на Нину маленькими азиатскими глазками; вся мебель под ним - стулья, кресло, диваны - начинала как-то удовлетворенно кряхтеть, будто одобряла любую его мысль, любое движение, комната наполнилась покряхтыванием, покашливанием привыкших молчать предметов, будто они приглашали его расслабиться в любом месте, где он захочет. Предметы боролись за право обладать его телом, он им нравился.
Им нравилось, когда в них не садятся, а хлюпаются, как бы припечатывают, собираясь расположиться надолго. И он располагался, как человек, уже давно привыкший так жить - к обоюдному удовольствию людей и предметов, с ним повстречавшихся. В нем было достоинство людей, не любящих вспоминать о передрягах, выпавших на их долю. Он позволял любоваться собой, как победитель.
И это не она, Нина, жила в неуязвимой для мировых катаклизмов стране, а он, приехавший из большевистского ада, сидел перед ней и сверкал, как новенький советский червонец, какой стороной ни поверни - доволен.
- Удобно у вас, - сказал он. - Поверьте, я впервые в нормальном американском доме, все больше по гостиницам. Здесь легко хозяйничать, все под рукой. Любите хозяйничать, Нина?
- Дома любила, - сказала он, - а здесь этого не требуют.
- Да? - удивился Ломоносов и, о чем-то недолго подумав, сказал: - Вот как...
- Я не о том, - сказала Нина. - Вы напрасно подумали. Просто я никак к Америке не привыкну.
- А зачем привыкать? - спросил Ломоносов. - Женщины всегда говорят: "Привыкну не привыкну..." Живите и все, постигайте, а когда надоест уезжайте, мир большой, поверьте мне, Нина.
- Насмотрелась, - сказала Нина, - когда мы с Томпсоном из России выбирались, чего только не видела. Если бы не Андрюша, руки на себя могла наложить.
- Люди - горе. Жизнь - счастье, - засмеялся Ломоносов. - Вот противоречие! И вот почему я всему на свете предпочитаю паровозы.
- Так уж и всему?
- Абсолютно! Хорошо, удобно, ничего не предпринимаешь, окошко задернул, лежишь, тебя везут!
- Меня в карты около Омска разыграли, - сказала Нина. - Конвой казачий, случай спас...
- Вы об этом рассказывали Гудовичу?
- Зачем ему, - отмахнулась Нина. - Из всего путешествия его только интересовало здоровье моей свекрови, мамы его, Веры Гавриловны, а больше он ни о чем не расспрашивал.
- Ребенок!
- Я тоже так думала, двое детей у меня, он и Андрюша, а потом поняла, совсем он не ребенок.
- А кто же?
- Брат, - сказала Нина, подумав. - И благодетель.
- Вот это правда! - обрадовался Ломоносов. - Я теперь буду его так называть, можно? Он ведь и меня облагодетельствовал.
- Ничего вы не поняли, - сказала Нина. - Ему от вас совсем другое надо было.
- От меня? Чего же?
- Вы же дороги хотели восстановить, да? А ему больше ничего и не нужно.
- Сын своего отца.
- Ах, да, его отец тоже путеец был, как вы. Нет, я о другом.
Ломоносов откинулся на стуле, и стул под ним подпрыгнул, затрещал, будто собирался скакать куда-то.
- Какой-то вы весь салом смазанный, - сказала Нина. - Вас угощать неинтересно.
- Раздобрел немного, да? - засмеялся Ломоносов. - На американскую диету сяду - похудею, я ведь теперь к вам часто наезжать буду, торгуем помаленьку ко взаимной выгоде.
- А вы прохвост, Ломоносов, - сказала Нина. - Зак рассказывал, как вы мужа моего подставили.
- Я его не подставлял, вы же только что сами объяснили...
- Подставили, подставили! Такой вот вы, Ломоносов, государственный человек!
Легким, быстрым движением она прикоснулась к его лицу и тут же убрала руку, чтобы еще и еще.
- Колючий, - сказала она. - И ужасно мясной какой-то.
- Меня много, - сказал Ломоносов. - Женщины это любят.
- Они не вас любят, - сказала Нина, - нетерпение ваше.
- Это у меня оттуда, - виновато сказал Ломоносов, - у нас так сейчас: давай - и все! А попробуй не дать...
- Убьют? - сказала Нина. - Ну убей...
- Но ты ведь мне не отказываешь?
- Не отказываю. А если бы отказала?
Ломоносов встал и осторожно обнял ее.
- Вы надо мной смеетесь? - спросила Нина. - Сначала над мужем моим, теперь надо мной?
- Наверное, мне просто везет, - сказал Ломоносов.
- И запах необычный, - сказала Нина. - Очень определенный запах, тут в Америке все больше ничем не пахнет, ненавижу мужчин без запаха.
- Нина, - сказал Ломоносов.
- Миша - хороший, - сказала Нина. - Только откуда он взялся?
- Не произноси этого имени, он и нужен был для того только, чтобы тебя ко мне привезти, как бы я тебя в Петрограде нашел, времени не было, а здесь - прорва, ах, какая ты...
- Я очень красивая, - сказала Нина, - а вы, Ломоносов, очень привлекательная личность. Ты положи руку вот сюда, кожа у меня атласная стала в Америке, чувствуешь?
- Гладкая, - сказал Ломоносов. И засмеялся: - Вот счастье-то, что я его поблагодарить пришел!
- Молчи, молчи.
- А если дети вернутся?
- Не вернутся, - сказала Нина. - Мы успеем, они еще долго у дома гулять будут, а мы пока здесь, не бегать же к тебе в гостиницу, я - замужем.
24
- Здравствуйте, - сказал Гудович. - Здравствуйте, Николай Николаевич!
Тот, кто был, вероятно, Николаем Николаевичем, стоял на пороге парижской квартиры в кальсонной рубахе с костяными пуговицами, в очках, небритый и смотрел на него недоуменно.
- Не припоминаю, - сказал он. - Так, что-то в общих чертах...
- Я Гудович, - растерялся Миша. - Я имел честь знать вас еще по университету...
- Посидите пока, - сказал поэт. - Я здесь работал немного, мне надо переодеться, не люблю с незнакомыми в таком виде...
И нырнул куда-то под полог. А Мишенька остался.
"И обязательно я что-то нарушу, - подумал он. - Пришел, не предупредив."
За всю свою скитальческую жизнь в Америке Гудович таких крошечных комнат не встречал. И тем не менее в нее был втиснут небольшой письменный стол, плоский книжный шкаф, стеклянный, с приоткрытой дверцей, откуда на полпути к Гудовичу уже высовывалась книга, панцирная, с арабской вязью на корешке, одна из тех, что уместились. И стул. Больше ничего. Стерильная чистота. Не доставало пинцета, чтобы поддеть и извлечь плод вдохновения из этого пространства.
Случайно сложившиеся буквой "п" листки на столе особенно заинтересовали Гудовича, он понимал, что нельзя придавать каждой глупости особого значения, но глаз от этой комбинации листков отвести не мог. "Неловко, - подумал Гудович. - Надо извиниться и тотчас уйти. Договориться как-нибудь в другой раз."
- У меня больше ничего нет, - сказал поэт. - Кроме постели в той комнате. - Он кивнул на полог. - Там еще кое какие вещи и журналы. Как выяснилось, мне больше ничего и не нужно. Я слушаю вас, господин... Гудович, кажется?
- Да, да! - обрадовался Миша.
- Ужасная память на лица, всегда этим страдал, а после известных событий я вообще постарался многое забыть, я голоса помню, если бы вы вышли и что-нибудь произнесли за дверью, я бы по голосу сказал, как вас зовут.
- Я могу...
- Зачем же, когда вы уже здесь? О, что вам угодно?
- Не знаю, - сказал Гудович. - Я приехал из Америки, мне хотелось спросить вас кое о чем.
- Надеюсь, вы не специально ко мне приехали?
- Конечно, конечно, - заторопился Гудович, - зачем же специально, я по делам в Париже.
- Вы могли бы конкретней? Что вы хотите? Я к двенадцати часам должен статью сдать в номер.
- Может быть, поздней? - растерялся Гудович.
- Какой вы странный! Если уж отвлекли, говорите.
- Мне бы хотелось узнать... - виновато начал Гудович. - Я о своих хотел вас спросить - о моей сестре и ее муже. Видите, как глупо! Нет, я пойду.
- Да говорите же! - крикнул поэт. - Что вы все мямлите?
- Я не мямлю, - обиделся Гудович. - Я с дороги, расслабился немного, увидев вас, мы были неплохо знакомы когда-то, меня он с вами и познакомил, мой деверь, Игорь.