Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 21

Однако к полуденному привалу Макару уже ни до чего дела не стало. Глаза застилало серебристое мерцание, дышать трудно, а ногу словно в костер сунули. Как ни старался Илья, а все-таки растрясло здорово.

Тот же Петруха принес горшок с варевом. Как уж он умудрился его сготовить, неведомо, но и эта стряпня в горло не полезла. Вперемежку с квасом и уговорами впихнул в себя десяток ложек – и все. Начинался жар. Он и так сильно припозднился, но все же догнал.

Илья только головой покачал и, оставив рядом с Макаром Петра, отправился к обозному старшине. Будь они в Ратном, ни за какие коврижки не сунулся бы лишний раз к нему: уж больно лютым зверем слыл их старшина, крещенный Серафимом, но которого иначе как Буреем никто не звал. Но то в Ратном. В походе- то обозники другого Бурея знали: и рычал он так же, и ребра намять мог, и жалости особо не выказывал, но когда на телегах появлялись раненые, этот горбун другим человеком оборачивался. Исчезала из него звероватость, словно в другую жизнь окунался.

Дома тому же ратнику голову свернул бы при случае и не поморщился, а тут лучшего опекуна и няньки заботливей не сыскать. Без причитаний и уговоров, случалось, и с кулаком, и бранью, но так, что это на пользу шло. И с обозников за недосмотр три шкуры спускал.

Ох, как не хотелось лишний раз такому старшине под руку попадаться, но ничего не поделаешь, идти надо: Илья хоть и знал, и умел немало, а лекарскими секретами почти не владел – самого-то Бурея ратнинская лекарка Настена еще мальцом учить начала, и то всего не передала. А Макар вон – до ночевки еще полдня, а он уже едва живой.

Обозный старшина выслушал Илью на диво спокойно, выспросил, что да как, и, порывшись в своей телеге, пошагал вдоль обоза.

Возился он с Макаром долго, что-то щупал, слушал, припав к груди, ворчал, вернее, рычал, но чем дальше, тем добрее – как старый дед ворчит на любимых внуков.

– Илюха! – рыкнул вдруг старшина, совсем не ласково. – Ремни неси! В моей телеге лежат! Потом мне поможешь… – и снова занялся Макаром.

Чего уж Бурей в ковше намешал, только он и знал, но вливал свое пойло в раненого почти силой.

– Лубки менять надо. Больно только поначалу будет, немного, а потом до утра уснешь… – бурчал старшина, ослабляя завязки на трех плахах, державших ногу Макара. – На-ко вот, разинь пасть пошире, а то или язык откусишь, или зубы покрошишь. Разинь, кому сказано! – и в рот раненого, широко растянув его, вошла свернутая кожаная рукавица.

Велика ли сложность – снять лубковую повязку, отложить плашки в сторону, промыть вокруг раны, да на самой ране повязку сменить, затем ногу, как надо, поставить, чистую льняную повязку наложить да заново упрятать ногу в деревянные плашки? А Илья словно телегу все это время вместо коня таскал – устал до невозможности. Да и Бурею эта работа, видать, легкой не казалась, даром, что ли, на лбу пот выступил?

Макара Бурей не обманул – ткнул двумя пальцами куда- то в бедро, боль ударила кувалдой и ушла. Ноги словно не стало: вроде и делают с ней что-то, а кажется, что не с его ногой обозный старшина возится. Ну, а рукавица во рту зубы с языком спасла. Когда его отвязали, начал было Макар ее изо рта тянуть, а она никак – челюсти кожу закусили, как цепной кобель кость сахарную, и не разжимались никак. Уж и старшина обозный гоготал, и ратники, что рядом стояли – тоже, да еще и со стороны на веселье подошли.

– Чего ржете-то?

– Сам погляди – совсем Илюха Макара голодом заморил! Пока Бурей ему ногу пользовал, он его рукавицей закусить решил!

Макару и самому стало смешно. Лежал, носом фыркал, но челюстей разжать никак не мог. А ратникам только подавай – веселятся, словно скоморохи приехали.

– О-о! Глянь! Головой, как кобель мотает! И рычит! Оголодал… Илюха, стервец, ты б ему, что ль, рукавицу помельче покромсал, али лень?

– С солью Макар, с солью! Вкуснее будет!





Илья уже хотел и свое слово в общее веселье вставить, да не успел. Вернее, поучаствовать-то ему довелось и развеселить всех еще сильнее – тоже, да немного не так, как рассчитывал: шапка его упала на землю там, где он только что стоял, а сам Илья, взмахнув руками для плавности полета, рухнул в перемешанную копытами и колесами грязь в нескольких шагах от телеги. Еще через мгновение он уже болтался в воздухе. Обозный старшина, только что казавшийся чуть не пляшущим медведем, снова превратился в зверя.

– Ослеп? У него же лубки ослабли – кость по кости елозила! – Бурей тряс Илью, ухватив в руку одним хватом и рубаху, и клок волос с бородой. – Сколько раз тебе говорить, чтобы следил? – Старшина вдруг перестал трясти обозника и принюхался. – Хмельным балуешься? Опять? Я те что говорил? Ну?

– Так, это…Что три раза повторять не будешь. Еще раз напьюсь в походе, прибьешь. – поспешно доложил Илья, зная, что на такие вопросы отвечать надо не мешкая – зубы целее будут. Ну как старшина не понимает – не железный же он! Ладно, усталость да хлопоты, но смерть Силантия минувшей ночью он, хоть и без вины, а на свою душу принял. Как представил глаза его жены, с которой ему дома придется говорить, так рука сама к фляге и потянулась.

– Угу. Этот – второй, – назидательно сообщил Бурей и, враз успокоившись, буркнул: – Медовухи тащи. – и шепотом. – К нему скоро боль вернется, напои до того, Настенино снадобье не сразу подействует.

– Так нет у меня.

– Значит, у меня возьми! И смотри мне! – рявкнул старшина, а потом добавил совсем тихо и на ухо, чтоб только Илья слышал: – Отвоевался Макар. Но ему и не заикайся, а то не довезем. Пусть уже Настена сама – дома.

Макар покрутил головой, отгоняя воспоминания о той дороге – хоть и трудно ему тогда пришлось, но все равно легче, чем сейчас. Потому как надежда жила, и он и мысли не допускал, что ВСЕ…

Нет, сегодня нужно выпить, иначе и впрямь с ума сойти можно. Когда Илюха в дороге медовухи наливал, боль хоть немного, но отпускала. Глядишь, и сейчас душе полегчает, если забыться. Да и ногу он здорово дернул – болела, зараза, не утихала. И в груди тоже давило сильнее обычного: булава половецкая не прошла даром.

Макар раньше никогда до хмельного охоч не был, всегда меру понимал, но где та мера, чтобы безмерную тоску унять?

Первая кружка пошла тяжко – это у завзятого пьяницы любая чарка, словно птичка, влетает, а коли телу непотребно, то порой и силой вливать приходится. Вот силком и впихнул, и тут же налил вторую. Брага – не медовуха, забирает медленно: только после третьей в голове поднялся небольшой туман, а лампадка в углу слегка зарябила. Дальше уже пошло легче, он и счет потерял.

Вдруг из мутного тумана, что убаюкивал и давил тяжкие мысли, облегчая непереносимую тоску, появилось лицо Верки, разом напомнив все, что с таким трудом удалось если не забыть, то хоть отодвинуть, не думать. Дура! И чего бабе надо? Ей же спокойней, если он на день-другой в бездну провалится, так нет – мельтешит, чего-то говорит, не дает забыться.

– …Оставь ты ее, Макарушка! Ну, не доведет она до добра! Ты не думай, мы для тебя все сделаем! Ни в чем недостатка знать не будешь! Мы ж понимаем. Мы ж. – заливаясь слезами, причитала перед мужем Верка.

На Макара, накрывая, словно зимняя снежная туча, стала наползать черная липкая злость. На дуру-жену, на себя, на половцев, на жизнь – на все сразу! Не хватало сил сопротивляться, и терпеть уже не мог – само выплеснулось, да так, что Верка отшатнулась, встретившись с его взглядом – тяжелым и чужим.

– Понимаешь?! Сделаешь, значит… За калеку меня посчитала? Меня?! Что ты понимаешь! С-сука! – и не понял, как рука взлетела в коротком точном ударе, а Верка неожиданно для него самого покатилась по полу. Следом полетела кружка.

Макар рванулся из-за стола, пытаясь хоть на ком-то выместить захлестнувшую его злобу то ли на жену, то ли на незадавшуюся жизнь, но пол избы словно ожил, вздыбился из-под ног, да со всего маха предательски саданул его по морде.