Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 75

То, что пожар снился мне сегодня, не даёт покоя.

– С Мамочкиным выжила, а с тараканами не станет! – Масковская всегда недолюбливала нашего старика, и никогда не упускала случая его объязвить.

Я немного успокаиваюсь беседой, но с табуретки слажу лишь на секунду, чтоб отмыть руку от последствий столкновения с Мамочкиным. Страшно переживая из-за тараканов, включаю воду… И тут слышу нечеловеческий вопль Волковой:

– Товарищ Мамочкин?!?!

Оборачиваюсь, перевожу ошалелый взгляд туда, куда смотрит Волкова, и чувствую, как на миг останавливается дыхание. Пожар – это только начало. Прилюдия к главному. Вспоминаю, как мечтала о чём-нибудь необычном. Проклинаю все свои загадывания вместе взятые. Сначала Мамочкин счастливо улыбается, облокатившись затылком на кишащую тараканами стену. Глаза его закрыты. Из расслабленной лапатообразной руки выпадают два пустых пузырька из-под снотворного. Спустя секунду Мамочкин начинает корчиться.

Скупердяй. Выпил, чтоб не отобрали.

Объективный взгляд: огромная коммунальная кухня, заставленная разваливающейся мебелью и дырявыми кастрюлями, на стенах выплясывают толпища тараканов. Люди галдят, столпившись над высоким стариком, который сидит, расправив плечи и закрыв глаза. Ему плохо. Изо рта течёт пена, веки дёргаются. Позади всех спин, словно статуя, окаменела наша Марина. Футболка на плече подрана, рука покрыта едко-оранжевой воняющей гадостью. Напряжённо она следит за откатившимися бутыльками. В глазах её мистический ужас и чувство собственной значимости.

Одно слово – дура.

И все её предыдущие сопли – рассуждения полной дуры. К слову сказать, знаменитости в электричках не ездят, в жилищные конторы сами не ходят, в чужих компаниях не околачиваются. А уремическая интоксикация – это, попросту говоря, отравление выработанными организмом ядами. О чём несложно догадаться из названия. И никакое высшее филологическое здесь ни причём. Если уж необходимо точное значение этой «интоксикации» найти, то познания в медицине пригодятся, а никак не в филологии.

– Скорую! – кричит Волкова.

– Товарищ Мамочкин! – вопит студент и лупасит старика по щекам.

– Мама, мне стассно! – плачет волковская дочка.

А я никак не могу заставить себя оторвать взгляд от покатившихся пузырьков. Кто-то злобный и дряной проснулся внутри меня. Этот кто-то орёт мне в самые уши, разрывая изнутри перепонки:

«Напророчила! И пожар напророчила и смерть Мамочикна! Записала старика в Джеки-Лондоны, теперь вот любуйся… Ведь ты эти пузырьки сама к Мамчокину приплела своими сравнениями. Ведь в Рукописи твоей главный акцент в смерти Джека Лондона именно на этих двух пузырьках. И ты, когда писала, представляла их именно такими: коричнево-жёлтыми, толстопузыми, блестящими – хотя у настоящего Джека Лондона они наверняка совсем другими были. Напридумывала красивых подробностей, навыписывала. Напророчила себе дар, будь он проклят… Вот теперь получай, сбывается!»

Где-то гудит скорая, какие-то посторонние люди входят на кухню, кто-то толкает меня в комнату. А я всё стою, не в силах избавиться от оцепенения. Это очень страшно, когда описанное сбывается в таких жутких формах. Страшно, когда далёкое прошлое становится вдруг настоящим, и ты понимаешь, что совсем ничего не знаешь о будущем.

Товарищ Мамочкин умрёт в больнице, спустя сутки. Синяк на плече от столкновения с мамочкинским углом проходидить будет долго, и я ещё долго не смогу раздеться в приличных местах. Выяснится, что при пожаре на втором этаже пострадала только виновница пожара – девочка с большими глупыми глазами и собакой. Пострадала лишь материально: её оштрафовали за нарушение правил безопасности при обращении с газовой колонкой. Хоронить Мамочкина будут вдруг объявившиеся сыновья-наследники. Об их существовании мы знали, но никогда их не видели. Оба они окажутся немного сумасшедшими и удивительно походили на Джека Лондона. Долг за электричество я отдам Волковой вечером следующего дня.

Но всё это будет позже. А пока нужно ликвидировать последствия пожара.

Последствия пожара каждый ликвидировал в своей комнате, как мог. Я не могла. Валилась с ног, засыпала, проваливалась. Озлоблённая электричка, пожар, Мамочкин, предчувствия и паника… Всё это одолело меня.

Дошла до постели, не разуваясь. Откинула очернённый плед, скинула с себя всё ему на голову, плюхнулась. Укуталась в спасительное тяжёлое шёлковое. Ворочалась, тыкаясь в одеяло ушами, поочередно затыкая их от громоздкого соседского шума. За стеной ещё не знали, что Мамочкин не вернётся. За стеной думали, обойдётся, скорая, мол, вытащит. Громыхали телефонными звонками, балагурили, друг друга подбадривая и побранивая. А я, со своим Джеком Лондоном и предчувствием в голове, всё уже понимала и никакого участия в общей суматохе не принимала. Соседям говорить ничего не стала. Не поверят. А поверят, так бояться начнут. На костре, конечно, не сожгут, а пакостей наделать могут. Не со зла, а от страха своего глупого. Если честно, так я про Мамочкина не слишком сокрушалась. Мне себя жальче было: «И как же это я с будущим покойником так… Как не с человеком прямо, а с животным взбесившимся. Вон, подрались даже, плечо до сих пор стонет. И как же я с такими воспоминаниями о себе теперь жить буду?». Впрочем, все мы тут будущие покойники. Что ж теперь, каждому позволять на голову мне садиться? Все мы смертники. Рождаемся, уже на смерть осуждёнными. Живём, трепыхаемся, а в душе всё ждём напряжённо: когда же из небытия послышится гулкий стук шагов, когда же дверца камеры распахнётся и некто давно знакомый вкрадчивым шёпотом оповестит: «Заключённый такой-то, прошу на выход! Гильотина подана!» Это ожидание смерти Гумилёв очень чётко обрисовывал. Он всю жизнь в нём прожил. На секунду лишь отвлёкся, сказал что-то расслабленное, мол «мне ещё вершить и вершить… я такие сейчас силы в себе чувствую!». Вечером сказал, а наутро уже был арестован, как враг народа. Осуждён, расстрелян, реабилитирован.

В общем, в больницу вместе с Волковой я не поехала, к врачам, в отличие от всех сознательных, дозвониться не пыталась. А пыталась я попросту отключиться.

Верный способ избавиться от тяжёлого осадка: переспишь с ним, он сам уйдёт. Не из презрения, а от полной и окончательной удовлетворённости. Раньше этот способ всегда действовал – закутаешься в одеяло, из сна потом выглянешь одним глазком, смотришь – ушло всё гадкое, прошла паника. Утряслось, нормализировалось, притупилось. Как с алкоголем. Если после яростной пьянки раньше нужного проснёшься – ой, кошмар! и голова раскалывается, и воспоминания какие-то пилят, и во рту – словно чужие козы общественный сортир устроили. Срочно нужно снова засыпать. И лишь когда после очередного просыпания мир покажется затихшим и обнадёживающим, тогда можно вставать. Значит, опасность миновала. Значит, осадок уже ушёл.

Чего-то мне в последнее время этот способ всё чаще отказывает. Провалилась в небытие. Открываю глаза порывисто, – как было на душе гадко, так и осталось. «Ох, не по себе мне… Ох /чую гибель/!» То ли груз стал неподъёмнее, то ли сон прозрачнее.

Где-то в районе комнаты Артёмыча врубили пылесос. Ой, не трогайте меня! В редакцию ведь только вечером выбираться. Дайте, блин, отмокнуть в нереальности.

Телефон. Ой, не трогайте меня! Дайте от Джека вашего Лондона и тараканов сном отмыться. Но сотовый пищит. Зловредно и настойчиво. Хватаю нервно трубку.

– Алло! Марина Бесфамильная? – голос неприятный, но мужской, – Ты, малыш?

Что-то в интонациях собеседника кажется знакомым. «Это ж Золотая Рыбка!» – врубаюсь, наконец.

– Я, – отвечаю, закуривая. Хоть какая-то польза от этого пожара. В комнатах теперь, что кури, что не кури – всё равно дышать нечем.

– Это Геннадий, – пыхтит трубка, – Ну тот, что из-за сумочки приставал… Слушай, я тут с одним человеком кое-что перетёр. В общем, это… Надо встретиться.

– По какому поводу? – спрашиваю сухо, так, будто «по какому праву?».