Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 76

Эту историю Марина рассказывала мне достаточно спокойно. Ей газон не казался волшебным. Она восхищалась совсем по другому поводу:

– Качели! Смотри, они же почти не поломаны! – Марина решительно подошла к скелету качелей, уселась на железяку, на которой когда-то было сиденье и, извиняясь, проговорила: – У меня возле маминого дома такие же… Каждый раз качаюсь…Качели – несчастнейшие существа, как и некоторые стопроцентные женщины. Они созданы, чтобы дарить счастье и удовольствие, в юности они радостны и востребованы всеми. Потом стареют, пугаются своей старости и накручивают себя до состояния одряхления. Становятся никому не нужны и одиноки. А ведь ничто, кроме этой былой своей нужности, не приносит им удовольствия! Всегда, когда вижу хоть как-то работающие качели, я сажусь на них и катаюсь. Хоть немного сделаю их жизнь лучше!

После этих слов Марина начала раскачиваться. Страшный скрип взорвал тишину двора. Качели стонали и требовали отдыха.

– Ты маньячка, Марина! – поначалу я еще смеялась. – По твоей философии выходит, что геронтофилия – это не извращение, а настоящая душевная доброта… И вообще, ты у качели спросила, хочет ли она тебя катать? Слышишь, как кричит, выражает негодование!

Упрямая Марина далеко не сразу прекратила свое издевательство.

Тогда я даже сердилась на нее за черствое отношение к нервам жильцов двора, а сейчас сама, непонятно чем завороженная, монотонно раскачиваюсь взад-вперед, стараясь не слышать адского скрипа, а просто наслаждаться ускорением.

– Хватит! – решительно вырываю себя из лап оцепенения. – Так гляди и впрямь на Марину похожей стану, перетащу на себя ее долю, как старуха предсказывала.

Отряхиваюсь, иду к Марининому дому. Тут какая-то суматоха. Сердобольные совсем юные девочки (между «памперсом» и «тампаксом», как охарактеризовал этот возраст Боренька) – все в черных платочках, все с печально-добрыми лицами – окружили несчастную уличную собачку и пытаются ее накормить. Пес боится такого скопления людей, поджимает хвост, скулит и не может понять, что от него хотят. Девочки нападают, непременно требуя, чтобы пес взял косточку с руки, а не подбирал с пола…

Ожидая приезда делегации с кладбища, у самой калитки сидит нищий на досточке с двумя шапками-ушанками – одна защищает голову от холода, другая лежит у ног и предназначается для милостыни. Вспоминается старая байка про скульптора, который по ошибке сделал Ленина с двумя кепками – одна, как все привыкли уже, в вытянутой руке, а другая на голове.

Бросаю монетку.

– Спасибо, Мариночка. Дай Бог тебе здоровья… – шепчет нищий.

Вздрагиваю, как от пощечины. Это еще что за новости?! Какая-то женщина выходит из-за калитки, вполголоса бранит нищего:

– Какая еще Мариночка, Иваныч! Ты чай слепой, а не умалишенный. Я ж тебе сказала, Маринкины похроны, Маринкины!!! – тут она заглядывает мне в лицо и осекается на полуслове. – Ой! – говорит испуганно.

Ничего больше не слушая, несусь в дом. Проскакиваю вернаду – место от гроба почему-то очерчено на столе мокрым пятном, от которого делается жутко. Дергаю дверь, забегаю в темную комнату. Нет, не то, чтоб я поверила, просто как-то совсем не по себе и все точки над «i» расставить хочется. Возвращаю на место Маринины записи, отряхиваю руки, будто нехорошее что-то трогала, потом не выдерживаю, подхожу все же к зеркалу. С ужасом понимая, что вполне допускаю идиотскую мысль – сейчас вместо своего крупноглазого, увижу в зеркале написанное мелкими штришками Маринкино лицо… Отодвигаю краешек занавеси, вглядываюсь в потемках в привычное, свое отражение. Даже при таком плохом освещении вижу причину испуга женщины возле калитки: словно на лице Пьеро, под глазами у меня нарисованы отчетливые подтеки черной туши.

– А-а-а-а! Что ж наделали? Занавесу с зеркалов отодвинули, душу покойничью в дом впустили. Будет теперь скрестись приведением! – сумасшедшая старуха, оказывается, еще в комнате.

– Тише, бабушка, тише! Не устраивайте переполох. Я ничего не отодвигала, только краюшек… Тише! – но старуха не слушает. Сидит в углу на стуле – раскачивается взад-вперед, выдирает из прически свои неживые давно волосы, и монотонно, но громко и решительно вопит. Сейчас она откровенно страшная. Глаза навыкате, волосы распатланы, а в голосе, вовсе не плачь – скорее угроза или насмешливость…

– А-а-а! Душа покойничья в глаза глянула, просочилась-притаилась, в груди сидит. А-а-а! Занавесь с зеркал сдвинули.

Едва в комнату вбегает уже знакомая мне женщина – квохчет, словно курица, да еще и окружена любопытными девочками-циплятками в платочках – старуха моментально изменяет облик. Сжимается в комочек, причитает жалобно, плачет даже.

– Ой, не могу молчать, ой, все правила нарушили!

– Успокойтесь, – женщина уже спешит к старухе с каплями. Потом смотрит на мое лицо, убеждается в моей нормальности и заводит разговор строгим шепотом:

– Вы с кладбища приехали? А на чем? Не знаете, скоро они там? Бросили на нашу голову эту бабушку. А я даже не знаю, какое лекарство ей можно…

Поскольку ответов женщина не ждет, а мое личное самочувствие донельзя отвратительное, я решаю проявить невежливость. Несколько раз киваю в знак солидарности, тянусь к двери и молча выхожу из комнаты, не дождавшись окончания вопросов-жалоб женщины. Задыхаюсь. /Мне нужен воздух!/

– До свидания, Мариночка. – бросает мне вслед упрямые слепой нищий с явными нотками вредности в голосе.

– Меня Софией зовут! – резко останавливаюсь, громадными порциями заталкиваю губами в легкие свежий, без примеси навевающего дурноту ладана, воздух, да еще и со стариком пытаюсь добиться точности. – Меня – вдох, – Софией – вдох – Зовут! – выдох-выдох-выдох-выдох…

– Хорошо, Мариночка! – отвечает нищий и хихикает.

И чего он на меня, спрашивается, обозлился?

Приняв окончательное решение на продолжении празднества не присутствовать, молча плетусь к трассе. Подъезжая, я наблюдала у поворота бетонную кабинку – то ли общественный туалет, то ли автобусная остановка. Второе сейчас бы очень пригодилось.

Снова звонит Павлик, сообщает, что захоронение уже произведено.

– Ты уже пришла в себя? – интересуется. – Мы в дом все едем. Тут сейчас довольно теплая компания.

Когда ж эта компания успела согреться? Были ж сплошь «чужие морды», пугающие Павлика…

– Допиваем первую, – проникновенно сообщает Павлуша, и не подозревая, что дает тем ответ на мои мысленные придирки.

К любителям выпить Павлик совсем не относится. Точнее, относится очень специфическим образом: он любит бывать в компаниях, где пьют. Сам при этом почти не употребляет, но получает массу удовольствия от раскрепощенности и откровенности других. Что-то нехорошее есть в этих его попытках рассмотреть «истинные лица» окружающих. Во-первых потому, что нельзя настолько не доверять людям, и считать, что в трезвом состоянии они фальшивые. А во-вторых, потому что вранье это все! По себе, по множеству своих друзей, по хорошо изученным любовникам знаю – пьяный не правду говорит, а первое, что на ум придет. Пьяный не свою сущность показывает, а любую яркую, которая в памяти окажется. Пьяным главное – грандиозность и мощь происходящего, о правде они при этом очень мало думают. Да и она о них забывает…

– Ну, так что? – Павлик все гнет свое. – Я ж понимаю прекрасно, никуда ты не уехала. Сонь, не капризничай! Где ты там? Возвращайся в компанию. Это же наш всеобщий последний долг …

И когда это мы, интересно, успели задолжать покойнице посещение пьянки? Вряд ли она этого от нас сейчас ждет…

– Я обижусь, Сонечка! – прибегает к крайней, на его взгляд, мере, Павлик.

– Ох, мальчик. – говорю без стеснения. – Ты неисправим! Я действительно давно уже уехала. И давно уже меня нет с вами. Не стоит обижаться – бессмысленно. Я давно уже далеко, Пашенька!

– Ой, – голос Павлика резко меняется. – А чего ты меня вдруг Пашенькой назвала? Раньше так лишь Маринка звала…

Осекаюсь, трясу головой из стороны в сторону. Что вы привязались ко мне все со своей мистикой?! Закрываю глаза, отключаю телефон, успокаиваюсь…