Страница 9 из 358
Как и в случае с Францией, в основе сближения России с Англией лежало стремление поддержать равновесие сил великих держав при взаимном понимании общности долговременных интересов перед лицом растущего военного и морского могущества Германии. Главную роль в переходе Лондона на антигерманские позиции в историографии принято отводить англо-германскому соперничеству на море{126}. Русская либеральная и умеренно-правая печать поддержала курс Извольского на сближение с Великобританией, доказывая, что, пока Англия и Россия будут ссориться между собой и интриговать друг против друга, «добыча» на Балканах и в черноморских проливах ускользнет из их рук и достанется Германии{127}. Подписание англо-русской конвенции 1907 г. по разграничению сфер влияния в Персии, Афганистане и Тибете одновременно подстегнуло осознание возможности и необходимости вернуть Россию на путь восстановления своего великодержавного статуса и роли в европейских делах в качестве актуальной задачи ее внешней политики. Русско-британская конвенция 1907 г. в совокупности с ранее заключенными двусторонними франко-русским и франко-британским соглашениями положили начало Тройственному согласию — этому, по мнению его архитекторов, «законному чаду Тройственного союза»{128}. Для Великобритании, отмечают британские исследователи, эти договоренности выступали одновременно и инструментом сдерживания Германии в Европе, и осуществлением своего давнего стремления к разграничению интересов с Россией в Азии, и площадкой для дальнейшего смягчения отношений с Францией{129}.
Идейно-духовное наполнение и пути осуществления на международной арене столыпинского лозунга «Великой России» как «выражение факта и идеи русской силы» были сформулированы либералами в серии статей, начатых публикацией журналом «Русская мысль» в 1908 г. Вскоре затем появилось несколько сборников статей, посвященных вопросам внешней политики и обороны, которые также вышли из-под пера представителей праволиберальных течений и группировок — «Великая Россия» (Кн. 1–2.1910–1911), «Patriotica: политика, культура, религия, социализм» (1911) и др. П.Б. Струве поставил задачу «возвращения нашей внешней политики домой, в область, указываемую ей и русской природой, и русской историей», назвав свой внешнеполитический конструкт «либеральным империализмом», осуществляемым по «англо-саксонской» формуле: «…максимум государственной мощи, соединяемый с максимумом личной свободы и общественного самоуправления»{130}. При этом он отталкивался от того, что оселком и мерилом всей «“внутренней” политики как правительства, так и партий должен служить ответ на вопрос: в какой мере эта политика содействует так называемому внешнему могуществу государства?»{131} На международной арене курс, предложенный либералами, предполагал сохранение Россией «самостоятельного положения» относительно Германии и перемещение основного вектора ее имперской политики в черноморский бассейн, Средиземноморье и на Ближний Восток, дабы в конечном счете, при опоре на западноевропейские демократии, утвердиться в Константинополе и черноморских проливах. Распад империи султана с утратой ее европейской части, включая Босфор и Дарданеллы, давно считался более чем вероятным. Либералы одобрительно отзывались о деятельности на мировой арене нового руководства Министерства иностранных дел, а их идеи и лозунги, в свою очередь, соответствовали внешнеполитическим ориентирам Извольского и его преемника С. Д. Сазонова — настолько, что те порой прибегали к услугам кадетских идеологов в качестве неофициальных консультантов по проблемам международных отношений либо популяризаторов своего курса. В частности, Сазонов с удовлетворением констатировал, что во внешнеполитических вопросах русская либеральная печать «не утрачивала способности беспристрастной и здравой оценки политического положения»{132}.
Хотя кадеты принципиально отвергали завоевательные войны и не видели надобности для России в новых территориальных приобретениях (Польша в этнографических границах и зона черноморских проливов не в счет){133}, имперский посыл их внешнеполитической концепции был с энтузиазмом встречен в русских правительственных, военных и торгово-промышленных кругах. «Агрессивное настроение», охватившее в те годы верхи русского общества, имело, как вспоминал адмирал И. К. Григорович, «своим лозунгом верховенство России на Балканах», достижимое путем расчленения Австро-Венгрии, что «привело бы к значительному расширению территории, а следовательно, и к упрочению могущества и процветания России, что в известной степени затушевало бы тяжкие воспоминания японской войны и укрепило пошатнувшийся трон»{134}. Сам Григорович и некоторые другие члены правящей элиты (бывший министр внутренних дел П. Н. Дурново, министр финансов В. Н. Коковцов, после убийства Столыпина ставший еще и премьером, и др.) принадлежали к влиятельному меньшинству сторонников имперской, но более осторожной
и независимой политики. Курса «равноудаленности» от Берлина и Лондона первоначально старался придерживаться и Извольский.
Великодержавный запрос и «русских элит», и широких общественных кругов выступал неотъемлемой частью политической системы Российской империи, полагают современные западные ученые{135}. Имперские амбиции подкреплялись настроениями покровительства балканским народам, воскресшими в русском обществе в межвоенный период, и панславистскими упованиями на их освобождение от инославного владычества с последующим объединением под эгидой России. Характеризуя общественные настроения конца 1914 г. «вокруг настоящей войны», князь Е. Н. Трубецкой, в недавнем прошлом видный кадет, а затем мирнообновленец, отмечал «слабый интерес к возможным территориальным приобретениям и повышенный интерес к освободительной миссии России — к задаче политического возрождения других народностей»{136}. Не случайно, что мотив «защиты слабых народов», в первую очередь славянских, как важной цели России в войне настойчиво звучал и в либеральной прессе, и в правительственной пропаганде. В пику реакционно-националистическому панславизму сами либералы выступали под флагом неославизма — идеи равноправной культурно-политической консолидации возрожденного славянства как средства самозащиты от поглощения враждебным миром, в первую очередь — «германизмом». «Для России нужна захватывающая идея, такая идея, которая сумела бы объединить массы и вдохновить их к плодотворной работе, — писала близкая прогрессистам газета “Утро России” в 1913 г. — …Такой идеей может быть только великая славянская идея, не в смысле воинственной агрессивности, не в стремлении создать всеславянское государство, а только в понятии идейном»{137}.
Николай II сочувствовал угнетаемым балканским единоплеменникам-единоверцам, но воодушевлялся «мечтательным сентиментализмом» (по выражению барона Р.Р. Розена) панславистских конструкций и неославистских призывов к всеславянскому единению не до такой степени, чтобы переводить их в русло практической политики. Во всяком случае, они получили отражение в поддержанных им проектах послевоенного устройства Европы лишь в отношении поляков. Однако внешнеполитические лозунги либералов перекликались и с представлениями царя об имперским духе политики России на мировой арене, единственно, как он считал, подобающем ей как великой державе, и о ее миссии в международных делах. О намерении овладеть черноморскими проливами Николай II заявил еще в первые годы своего царствования, продолжая рассматривать эту, «завещанную историей», цель в качестве приоритетной и впоследствии[3]. При неблагоприятном стечении обстоятельств, в виде паллиатива, российский истеблишмент с царем во главе был готов согласиться на оставление проливов в руках беспомощной и относительно управляемой Османской империи, пока она не распалась, продолжая, таким образом, прежний курс России на поддержание на Ближнем Востоке статус-кво. Но нейтрализацию или интернационализацию черноморских узкостей, а тем более утверждение в их зоне сильной морской державы (на смену Англии, которую в Петербурге традиционно считали здесь своим главным соперником, в начале XX в. пришла Германия) они рассматривали как прямую угрозу жизненным интересам империи. По данным Министерства торговли и промышленности, в предвоенное десятилетие ежегодно через черноморские проливы в среднем проходило до 17% импорта империи и 37% всего ее экспорта, включая 3/4 шедшего на вывоз зерна. Россия как житница Европы в те годы была одной из основных хлебовывозящих стран мира.
3
Впрочем, многое в этом вопросе у него с годами оставалось сыро, недодуманно. В своих мемуарах генерал Г.О. фон Раух воспроизводит свою беседу с Николаем II «примерно в 1912–1913 гг.», в ходе которой он доказывал императору, что обладание Константинополем и обоими проливами ляжет на Россию «непосильным бременем», но все равно не обеспечит ей свободный выход в Средиземное море, поскольку «ряд островов архипелага всегда давал бы неприятелю возможность создать ряд новых Дарданелл». Взамен мемуарист предложил ограничиться захватом одного Верхнего Босфора с постройкой там укреплений с тем, чтобы закрыть иностранным судам вход в Черное море, превратив его, таким образом, во внутреннее русское. «Государь очень внимательно слушал меня, — вспоминает фон Раух, — поставил несколько вопросов в разъяснение моей мысли, по-видимому, ею заинтересовался и в заключение сказал: “Это совсем для меня новая мысль… Надо будет об этом подумать”» [ГА РФ. Ф. Р-6249 (Г.О. фон Раух). Оп. 1. Д. 16. Л. 16 об.-17. — «Эпизоды моих встреч с государем императором Николаем Александровичем. Материал для характеристики покойного государя»]. О том, что его планы в отношении черноморских проливов «еще далеко не установились», Николай II признавал и в первые месяцы мировой войны.