Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 121



- Какого Ращупкина? - удивился доцент. - Длинного такого?

- Ага, - усмехнулся лейтенант, но тут же вспомнил, что теперь Ращупкин должен быть безразличен доценту, раз уж доцент ушел от Марьяны. И снова горячая злоба отвергнутого любовника разлилась по курчевскому лицу. Доцент с жалостью поглядел на брата.

- Что ж, Борис, - сказал с мягкостью и на свой английский манер. - Ты интеллигент и это, прости меня, плохо. Знаешь: "Прекрасные люди крестьяне и прекрасные люди философы. Вся беда от полуобразованности". Это, к твоему сведению, сказал Монтень. Так вот, твоя полуобразованность толкает тебя в ёрничество, в подзуживание, в недовольство действительным и разумным. Ты прав. Мне было раньше хорошо, мне неплохо сейчас и мне отлично будет потом. Мир не стоит. Все течет и видоизменяется. И я в первой волне. Мир прекрасен в каждом своем мгновении, и жизнь для будущего - это, извини, туфта. Вон, смотри, - он показал кием на круглые вокзальные часы, висящие у самого потолка, на которых оставалось восемь минут оплаченного времени. - Почему четверть шестого должна быть лучше десяти, одиннадцати или тринадцати шестого? - спросил, переходя даже на крапивниковскую интонацию, ибо и мысль была крапивниковская. - Совсем не лучше. Каждая минута достойна, чтобы в ней жить. А верить в грядущее, презирая настоящее и мучаясь в нем - не только глупо, но и безнравственно. Ждать и догонять - удел дураков. В каждом периоде есть свои сложности. Их надо разрешать...

- Значит, от интеллигенции вся беда. Из народа ее выгнали, в элиту не пускают, и она дохнет от зависти. Стало быть, осталось одно - головой в удавку и ногой от табуретки.

- Брось, - скривился доцент, будто наступил своим туфлем в нечистое. Опять ёрничанье. Все это от пустой и никчемной жизни. Ты здоровый крепкий парень, а пыхтишь, как неудачник, и от тебя впрямь начинает разить безнадегой. Ты историк. Ну, хоть по своему жидкому образованию историк. Так вот, вместо того, чтобы вытаскивать своего фуражиста и придумывать ему какую-то невозможную особую роль, ты собери, соедини всех обозников, слей вместе, преврати в сплав. Ведь народ велик не отдельностью, а целостностью. Интегрируй, а не разделяй. Не анализ, а совокупность синтеза - вот задача интеллигенции. Собирать и хранить лучшее в народе. Охранять. Беречь.

- Ходить ВОХРой?

- Опять? - сморщился доцент.

- Не опять, а всегда. Мне, понимаешь, с ружьишком и с собакой: "шаг влево, шаг вправо - стрелять буду!" или там экскурсоводом: "Вот, товарищи (или там "граждане", если "товарищей" вы отмените), струг Стеньки Разина" (или там фуражка Владимира Мономаха. Мне - вполсыта, Москвошвей, - он потрогал левой рукой лацкан пиджака, забывая, что костюм венгерский, - мне "Парижская коммуна", - поднял легкую после сапога ногу, - давка в троллейбусе и отпуск в доме отдыха, где палата набита, как казарма. А тебе - западное шмотье, "ЗИС-110", иностранные командировки и дача на Рице. Тебе плевать, что в деревне шаром покати. Вон, вроде, как у нас тут, кивнул на зеленое поле бильярда.

- Ну, что ж! Деревня и впрямь не в порядке, - согласился доцент. - А я при чем?

- Погоди, до тебя дойду. Мало, что разорена. Так ведь хуже - паспортов нету. Я тут осенью ездил за пополнением. В бесплацкартный баб набилось. Откуда-то из-под Ужгорода. Язык украинский - не украинский, с пятого на десятое понимаешь. Едут, говорят, пятые сутки: сначала Львов, потом Вильнюс, Рига, Таллин, Питер и на закусь - Москва. Спят непонятно где. С утра до вечера и всю ночь дуются в дурака. Чего едете? - спрашиваю. - А так, подывытыся.

- Спекулируют, - усмехнулся доцент, примериваясь к последнему шару.

- А хоть бы и так. Людям жить надо. В селе никаких товаров. Они чего-то человеческого ищут. Ботинок хотя бы. А вы с Бороздыкой их назад, в Бог знает какой век заталкиваете. Ну, Бороздыке ничего, ясным делом, не обломается. Он болтун. А тебе всё на блюде, как хлеб-соль несут: "Ешьте, Алексей Васильевич!"

- Ты не понимаешь, - снова скривился доцент, как учитель математики, пытавшийся битый час объяснить тупому девятикласснику начала тригонометрии. - Мир разделился. Понимаешь, общая интернациональная идея дала течь. Теперь развитие может быть только национальным. Каждая нация ищет силы в своем прошлом. Крестьян растлили и они шастают по городам, вместо того, чтобы прижиматься к земле, которая богаче и плодотворнее города... - медленно и устало, как давно известное, выговорил Алексей Васильевич.

- Да, но ты чего-то не лезешь в землю. И клифтик на тебе иностранненький. Сукнишко, во всяком случае, не наше. А? - и потому, что доцент только пожал плечами, как бы не считая достойным откликаться на подобные низкие выпады, лейтенант продолжал: - Душа твоя ушла с Запада, но грешное тело прописано в Европе или даже в Америке. Всем нам - назад, в деревню, в средневековье, в русскую общину или куда-нибудь еще (в какой-нибудь вариант лагеря!), а тебе с твоей высокой соборной душой, тоскующей по Китежу, предстоит мучаться на растленном Западе. Там, глотая кока-колу и вдыхая "эр-кондишен", ты будешь тосковать по российским полям, запаху хлева (которого и не нюхал) и еще Бог знает по чему. Все это не ново! В прошлом веке такого навалом было. Да ты хуже самого заядлого крепостника! Тому хоть нужно было, чтобы крестьяне лучше жрали, чтоб на него больше вкалывали. А тебе - чхать! Тебе лишь бы петь гимн народу, а как он живет - не твое дело. На костюмчик с рубашечкой он тебе наработает. У крепостника было свое и чего-то он все же берег, а у тебя - чужое, и потому ты не жалеешь и готов по ветру пустить.

- Туману много, - сказал доцент. - Скажи лучше прямо: любишь ты свой народ?!

- Ну, люблю.



Разговор перешел на мистическую колею и лейтенант сразу почувствовал себя незащищенно и зябко.

- Ты согласен, что наш народ - великий народ?

- Ну, предположим, - буркнул Курчев. Ему стало скучно спорить, так же, как вот гоняться по столу с длинным полированным кием за последним шаром.

И победа на бильярде и победа в споре ничего не значили.

- Так из-за чего орем? - с победительной усмешкой поглядел на мрачного брата Алексей Васильевич.

- Не из-за чего! - устало сказал Курчев. - Но все-таки для большого или даже великого народа унизительно хвастаться.

- Не хвастаться, а собирать и беречь традиции.

- Ну и береги. Только как беречь, не хвастаясь? Беречь - значит агитировать. А агитировать, стало быть, унижать других? Или не так?

- А что другие? - нахмурился доцент. Он тоже положил кий на стол. Отлично начатый холостяцкий день кончался неприятной сварой. - Мне до других нет дела. Они сидели сложа руки, а Гитлера бил русский мужик. (Доцент не сказал "мы", потому что сам не воевал, хотя по возрасту вполне успел бы.) - И Наполеона тоже бил русский мужик. Он один все вынес.

- И еще русский поп... - поддел Курчев.

- Да, и поп! - рассердился Сеничкин. - А ты что, не горд тем, что русский?!

Курчев повернулся и отошел от стола. Спор становился бесплодным. Сняв с гвоздика квитанцию, Курчев заплатил в кассе причитающиеся сверх двух червонцев три рубля за лишние минуты, забрал у гардеробщика свое желтое в клетку пальто и ушел, не попрощавшись с доцентом. Еще не смеркалось, но вблизи реки здорово похолодало.

"Все ему, - думал лейтенант. - А тебе - хрен... и так далее".

32

Первые дни Марьяне, хотя она спала в одной комнате с сестрой и вернувшейся из лагеря родственницей, было дома легко и уютно, как в старых любимых туфлях, которые давно считаешь ни на что не годными, но вдруг случайный сапожник подклеит подошвы и, не веря в свое счастье, ступаешь сначала с опаской, боясь, что немедля оторвется, но вроде держится, а ноге так плавно и вольно, что кажется - не идешь, а паришь или кружишься в вальсе. Проходит несколько дней, и ты уже привыкла и не думаешь о туфлях, и вот тогда-то отклеивается с носка и отрывается посередке. Начинаешь шаркать, забивается пыль внутрь, и уже не ходьба, а сплошное мучение. И горько, что так обманулась, и ругаешь себя старой дурой за то, что не отучилась обнадеживаться.