Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 31



- Влезай, без разговоров. Или я тебе не отец? Или не забочусь я о тебе каждый день и каждый час?

- Нет. Это смахивает на похищение. Я сегодня обещал провести вечер с Хелен.

- А с Евой ты не хочешь его провести? Ты же любишь Еву. И Чарли тебя ждет дома. У него к тебе есть разговор.

Ева улыбнулась мне с водительского места.

- Пцу, пцу, - сказала она, послав воздушный поцелуй. Я знал, что меня обманывают. До чего же они тупые, эти взрослые, даже не подозревают, что все их поганые уловки угадываются с полуслова.

Я подошел к Хелен и сказал, что у нас что-то происходит, не знаю пока, что именно, но мне надо идти. Она чмокнула меня и уехала. С утра я чувствовал себя таким спокойным и уверенным, хотя и возвращался все время мыслями к Джамиле, к тому, как изменится её жизнь; и вот, пожалуйста, день ещё не закончился, а уже назревает что-то серьезное, если судить по тому, как переглядывается эта парочка в машине. Я помахал вслед Хелен, зачем - не знаю. Больше я её не видел. Она мне нравилась, мы начали встречаться, а потом события обрушились на нас, и все прошло.

Когда сидишь в машине позади Евы и папы и наблюдаешь, как они то и дело касаются друг друга руками, не надо быть гением, чтобы заметить: перед тобой - влюбленная парочка. Эти двое, сидящие впереди меня, любят друг друга, о да! Пока Ева вела машину, папа не отрывал глаз от её лица.

Женщина, с которой я едва знаком, Ева, украла у меня отца. Но что я о ней знаю? Я ведь её толком и не разглядел.

Этот новый поворот моей судьбы приняла облик женщины, которую не назовешь привлекательной, бросив взгляд на её фотографию в паспорте. Она не обладала традиционной красотой, черты её были не совсем правильными, а лицо - слегка полноватым. Но она казалась красивой, потому что её круглое лицо с прямыми, крашеными светлыми волосами, которые падали на лоб и лезли в глаза, было открытым. Оно находилось в постоянном движении, - в движении как раз и крылась тайна его привлекательности. На её лице были заметны малейшие оттенки эмоций и чувств, она их почти не скрывала. Иногда она становилась совсем девчонкой, и легко было представить её в восемь, семнадцать, в двадцать пять лет. Разные периоды её жизни, казалось, существовали в ней одновременно, как будто она могла перескакивать из возраста в возраст в зависимости от настроения. Не было в ней только хладнокровной зрелости, слава богу. Бывала она и серьезной, и честной, говорила о самом сокровенном, как будто все мы - такие же по-человечески чистосердечные, как она сама, а не испорченные, наглухо замкнутые в себе, хитрые людишки. Она говорила, какой одинокой и брошенной она себя чувствует со своим мужем, и эти простые и ясные слова - "одинокой и брошенной", - от которых меня обычно тошнит, на сей раз заставили меня вздрогнуть.

Когда она впадала в экстаз, - а это случалось по сто раз на дню, восторг отражался в её лице, как солнце в зеркале. Она была вся наружу, вся открытв тебе, приятно было смотреть на нее, потому что скука или уныние не знали к ней дороги. Мир не мог ей наскучить, она этого не позволяла. А уж какая она была говорунья, эта старушка Ева!

В её разговоре не было туманных рассуждений, осуждения или одобрения, помпезности и лишних эмоций. Нет. Были факты, съедобные и питательные, как хлеб, и такие же вкусные. Она объясняла мне значение абстрактного рисунка на шалях, привезенных из Пейсли; рассказывала об истории Ноттинг-Хилл-Гейт и Тамлы Мотаун, и о том, как Вермер использовал камеру-обскуру, и почему сестра Чарльза Лэмба убила мать. Мне это нравилось; я все конспектировал. Ева открывала мне мир. Благодаря ей я начал интересоваться жизнью.

Папу, насколько я понял, она немного пугала. Она была умнее его, и сильнее чувствовала. Он не подозревал, что в женщине может скрываться столько страсти. За это и полюбил. Хотя любовь их, такая неодолимая, такая захватывающая, возникшая наперекор всему, вела к разрушению.

Я видел, как ржавчина каждый день разъедает основы нашей семьи. Каждый день, вернувшись с работы, папа закрывался в своей спальне. Недавно он вызвал нас с Алли для беседы. Мы рассказывали о школе. Подозреваю, что он любил эти заляпанные кляксами отчеты, потому что когда наши голоса наполняли комнату, как дым, он мог лежать, укутанный этой невесомой пеленой, и думать о Еве. Или мы сидели с мамой перед телевизором, стойко перенося её раздражительность и чувствуя, как она себя жалеет. И все это время, как незаметно подтекающие трубы на верхнем этаже, готовые в любой момент разорваться, медленно разрушались сердца, но об этом - никто ни слова, молчок.

Малышу Алли было хуже всех, он ничего не знал. Только чувствовал, что дом наполнен страданием и слабыми попытками сделать вид, что нет, нет никакого страдания. С ним никто не поговорил. Никто не сказал, что мама и папа не могут быть счастливы вместе. Он, наверное, запутался больше, чем любой из нас; а может, благодаря своему неведению не понимал, насколько плохи дела. Как бы то ни было, все мы были одиноки, отрезаны друг от друга.



Когда мы подъехали к её дому, Ева положила мне руку на плечо и сказала, чтобы я шел наверх, к Чарли.

- Я знаю, ты ведь этого сейчас хочешь. Потом спускайся. Надо обсудить кое-что важное.

Поднимаясь по лестнице, я думал: до чего же я ненавижу, когда мною управляют. Делай то, делай сё, иди туда, иди сюда. Скоро я уйду из дома, уже скоро. Почему нельзя сразу перейти к главному? Обернувшись наверху, я все понял. Ева и мой отец направлялись к гостиной, рука в руке, и впились, присосались друг к другу, не успев переступить порог. Я слышал, как щелкнула запертая дверь. Полчаса не могли подождать.

Я сунул голову в люк, ведущий в апартаменты Чарли. Здесь все сильно изменились с прошлого раза. Сборники стихов, рисунки Чарли, его ковбойские бутсы валялись как попало. Дверцы шкафов и ящики были открыты, как будто он собирал вещи. Он собирался уходить и был какой-то взвинченный. Прежде всего, он перестал хипповать, - должно быть, большое облегчение для Рыбы, причем не только с профессиональной точки зрения, но и потому, что теперь тот мог пичкать Чарли негритянской музыкой, - пластинками Отиса Реддинга и тому подобных - единственной музыкойа, которая ему нравилась. Сейчас Рыба сидел, развалясь в черном металлическом кресле, и посмеивался над Чарли, который ходил взад-вперед с надутым видом, разглагольствуя и ероша волосы. Вышагивая, Чарли подбирал с пола то пару старых, потертых джинсов, то рубаху с широким воротом, разрисованную розовыми цветами, то альбом Барклая Джеймса Харвеста, и вышвыривал через слуховое окно в сад.

- Вот как люди находят работу? Это же просто смех, - говорил Чарли. Хорошо бы на улице подходили к первому попавшемуся прохожему и предлагали месяцок поработать главным редактором в "Таймс". Или там судьей, комиссаром полиции, смотрителем в туалете. Кем выпадет, тем и работаешь - наугад. Ну, кроме случаев полной профнепригодности. Ты согласен?

- Без исключений? - вяло спросил Рыба.

- Ну, нет, почему же. Есть люди, которых нельзя допускать до высоких должностей. Есть такие, кто бегает за автобусом, придерживая карманы, чтобы не потерять мелочь. И те, кто мажет руки кремом от загара, чтобы на коже оставались белые пятна. Таких людей нельзя принимать на службу, их будут помещать в специальные лагеря и наказывать.

Потом Чарли обратился ко мне, - а мне-то казалось, он меня не видит:

- Я сейчас, - можно подумать, я оповестил его, что у подъезда ждет такси.

Должно быть, я не смог скрыть обиду, потому что Чарли немного смягчился.

- Привет, малыш, - сказал он. - Входи. Будем дружить. Насколько я слышал, нам теперь предстоит часто видеться.

Я залез в люк и подошел. Он обнял меня. По-доброму так обнял, но это был характерный жест, с помощью которого он показывал людям, что любит их, используя при этом одинаковые для всех слова и тон. Захотелось выбить из него это дерьмо.

Я протянул руку и схватил его за задницу. Задница была немалая, но торчащая, и как раз уместилась в моей руке. Само собой, он подскочил от неожиданности, а я тут как тут - просунул руку ему между ног и как следует дернул за погремушку. Он вздрогнул, захохотал и отшвырнул меня в другой конец комнаты, прямо на барабаны.