Страница 15 из 16
Женщины ладили между собой неплохо. Хелен вообще была человеком отзывчивым и всегда проявляла сочувствие к другим, стоило кому-то чихнуть или пожаловаться на головную боль. Она многих согрела своим добрым сердцем.
Когда в декабре 1912 года родилась Анастасия, Борис в письме сообщил об этом отцу. Ответа не последовало, но деньги продолжали поступать, как и раньше. Помощь отца была весьма существенной для Бориса, поскольку теперь ему приходилось содержать двух женщин и ребенка, а кроме того, платить за обучение в Академи Жюльен, куда он продолжал ходить параллельно с работой на фабрике Эбеля.
В это время он был чрезвычайно увлечен мозаикой. Этот вид искусства как раз соответствовал творческим амбициям человека, понимавшего, что ему хорошо дается дизайн, и стремившегося создавать масштабные произведения. Мозаика требовала также от художника физической силы, проявление которой было для Бориса естественно и даже приятно. На фабрике он сделал три мозаичных плиты, которые, как он признался позже, были “подражательными и примитивными”.
По протекции Огастеса в октябре 1913 года состоялась персональная выставка Анрепа в галерее “Ченил” в Челси. Здесь были выставлены рисунки, акварели, гуаши, три панели мозаики и две вышивки, созданные по рисунку художника Юнией фон Анреп. Также была выставлена рукопись “Предисловия к «Книге Анрепа»” в кожаном переплете, оцененная в 100 фунтов. Предисловие к каталогу написал Роджер Фрай, что говорило о многом, ибо Фрай, являясь весьма влиятельным художественным критиком, был придирчив в своих оценках и никогда не хвалил работы только потому, что это работы друзей или знакомых.
Борис Анреп – это русский художник, который работает в Париже, – писал Роджер Фрай. – С Востока он несет нам осознание своей духовной жизни, выраженное гораздо ярче и точнее, чем принято у людей западной цивилизации. По темпераменту и склонностям он символист. Но если бы он был замечателен только этим, вряд ли его творчество произвело бы на нас впечатление. Его знакомство с жизнью и искусством Запада научило его делать символ выразительным независимо от того, что этот символ обозначает. Для него это символ, для остальных – выразительная форма. Символизм Анрепа есть ядро, вокруг которого, как кристаллы, вырастают художественные образы, ядро, являющееся стимулом его творческих усилий. Начинает он с идей, которые могут быть выражены словами (как часто и случается, потому что Анреп – поэт, пишущий и по-английски, и по-русски); но когда он берется за художественное изображение, то переходит от идей в ту область, где их точный смысл оказывается не важным. По своей сути, Анреп – художник. Сосуществование в одном человеке художника и символиста мы наблюдаем не так часто – чаще символизм искажает и портит искусство. Я не утверждаю, что в творчестве фон Анрепа символизм и искусство всегда совместимы. Временами я замечаю голову или руку, написанные чересчур экспрессивно или слишком подробно, чтобы стать естественной частью картины как единого целого, но художник может с поразительной силой преобразовывать ощущения своего религиозного опыта в зримые формы.
Большинство современных художников черпают вдохновение из созерцания внешних явлений. Фон Анреп, как мне кажется, – из движений своей внутренней жизни. Среди английских художников мы можем заметить нечто подобное у Блейка, и посетитель выставки наверняка вспомнит этого художника, но не столько из‑за формального сходства, сколько благодаря несомненно схожим методам. Конечно, такая манера сопряжена с определенными опасностями, но имеет также и ряд преимуществ. Среди последних мы отмечаем отсутствие суетной натуралистической мелочности, оказавшейся столь губительной для большей части современного искусства. Увлеченный своими видениями, фон Анреп обычно лишь в общих чертах намечает движение фигуры. Он видит фигуры как целостные, самодостаточные, объемные элементы общего рисунка; они становятся выражением единого, легко воспринимаемого ритма; более того, художник с поразительной легкостью улавливает отношения элементов между собой. Во многих его работах все сводится к решению отношений между двумя единицами движения. Возможно, кому-то такая задача покажется простой, однако художники заметят, как ярко демонстрирует фон Анреп свое умение ее разрешить. Он делает это снова и снова, не впадая, впрочем, в однообразие и без видимого напряжения, которые могли бы быть сопряжены с его новаторским подходом.
Следует отметить еще одну поразительную особенность, а именно редкую чувствительность фон Анрепа к материальной красоте своих произведений. Стремясь выразить свои ощущения, он в совершенстве овладел некоторыми техническими приемами, рождающими оригинальную манеру – особый стиль картин, выполненных гуашью, совершенно новое и замечательное владение китайской тушью, сочетающее в себе туманное изящество рисунка размывкой с некой плотностью и обстоятельностью, присущей работам, выполненным маслом, наконец, мозаичные произведения, при создании которых использовались три различные техники. В современном искусстве редко встретишь такое ценное качество. Художники в большинстве случаев вполне довольствуются вторичной красотой, производной от привычных им средств, и не придают большого значения технической изобретательности. Такое обращение с материалом, какое мы наблюдаем у фон Анрепа, свидетельствует о религиозности художника, и еще в большей мере оно характеризует религиозное искусство Востока, Византии и Китая. Оригинальность работ фон Анрепа, таким образом, представляется нам прямым следствием его темперамента и национальной принадлежности.
Связи с блумсберийцами становились теснее, и в 1913 году Борис и Стрэчи общались все с возрастающим удовольствием. В июне Стрэчи писал Лэму: “Незапланированный ленч с Анрепом – пышущим здоровьем и излучающим радость жизни, как никогда. Весьма мил и обаятелен – и совсем не скучен”.
В июле Стрэчи вновь пишет Лэму из дома Леонарда Вулфа в графстве Суссекс и повествует о светском водовороте, в котором кружился.
Итак, поскольку пишу тебе наспех, попробую предложить твоему вниманию главу “Об Анрепе”, которой, по совести, следовало бы занять страниц сорок ин-фолио. Он появился в моем “тире” [лондонская квартира Стрэчи] в десять утра в прошлый вторник. Я принял его, лёжа в постели. Он сразу же начал говорить о тебе и об искусстве, и так продолжалось до часу дня. Но к этому времени мы уже были в районе Мекленбург-сквера – он заставил меня встать, одеться и отправиться туда вместе с ним на втором этаже автобуса – причем поток его речей ни на секунду не прекращался. Mon dieu![23] Временами я испытывал ужасную усталость; но постепенно стало полегче. Он сказал, что собирается написать тебе – интересно, написал ли? Просил, чтобы и я тоже отправил тебе письмо и изложил все им сказанное. Я согласился, оговорив, впрочем, что добавлю к его словам собственные комментарии. Все его обвинения вкратце сводятся к тому, что ты не являешься П-И [постимпрессионистом] в полной мере. Таков был итог его рассуждений, и хотя я слушал очень внимательно, никакого смысла во всем этом не уловил. Большая часть его разглагольствований показалась мне не относящейся к делу. Кажется, он полагает, что хорошо писать можно только в одной манере – византийско-иконного постимпрессионизма, а поскольку в твоем творчестве ничто не свидетельствует о выборе именно этого пути (особенно в портрете Кеннеди), ты находишься в опасном положении. Рассуждая об искусстве вообще, он говорил много ерунды в духе Роджера, Клаттона и Брока, которую конечно же я знаю наизусть, чем привел меня в сильное раздражение. Какой это ограниченный, холодный, невеселый, доктринерский взгляд! В своем недовольстве я мысленно награждал его всеми этими эпитетами, но недолго, потому что было бы нелепо на самом деле считать его таким человеком. С ним очень трудно спорить, и мне пришлось довольствоваться лишь злобными выражениями несогласия, время от времени прерывая его речь, – но я вложил в них как можно больше яду. Возможно, мое поведение было слишком вольным, но как иначе заставить его тебя заметить? Анреп, однако, был удивительно мил. В конце концов, сидя в автобусе, он, кажется, отказался от большей части всех этих глупостей и стал говорить о значении страсти, утверждая, что художник должен писать со страстью. Я согласился, но никак не мог заставить его понять, что трудность-то как раз и состоит в том, КАК эту страсть выразить. Заключил он тем, что я должен передать тебе от его имени, чтобы ты верил в страсть. Да, но mefìe-toi de la passion facile![24]
Не знаю, передал ли я тебе все мои ощущения в полной мере, гораздо легче было бы изложить их в личной беседе, но, думаю, тут нет ничего для тебя нового. В тот же день я вновь встретился с Анрепом в Трон-Холле, и на этот раз он с большим удовольствием обсуждал МЕНЯ, утверждая, что мое призвание – стать эссеистом, а потом объяснил мне, кто такой эссеист. Оказалось, его очень приятно дразнить. Не ты ли говорил, что дразнить его невозможно? Что касается его физической привлекательности, то я не увидел даже ее тени. ПОТОМ наконец он дал мне свое стихотворение, я прочел его, и мы расстались. На следующий день я написал ему длинное письмо с критическим разбором этого стихотворения. Надеюсь, оно было не слишком злым. Но я решил, что пора ему понять, что, каким бы ни было его творение, оно написано не на английском языке. Именно так я ему и сказал.
На этом главу “Об Анрепе” кончаю. Глава “О Джоне” будет короче. Этот негодный тип так и не пришел в тот вечер в “Кафе-рояль”! Я ждал, ждал – и все зря. Поев, я отправился в Трон-Холл и, как оказалось, попал прямо в разгар обеда – перед моими глазами предстали ослепительные Нортон, Вулфы, Каннаны, Анреп и княгиня Апраксина. Потом Оттолайн сообщила, что днем, вызванная телеграммой, была у Джона, который сказал, что не может меня видеть.
23
Боже мой! (фр.)
24
Не доверяй легкой страсти! (фр.)