Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 71



6

Не стало забытья и в тихих лунных ночах, в романтических думах о прошлом Городка, сколько не валяйся на колючем одеяле, вперив сухой взор в потолок. Но можно, распахнув створки окна, глотать яблоневый дух, пучить глаза на правильную геометричность созвездий, как в детстве, высматривая в толчее и расчерченности небесных огней бог знает какие картины, от которых делается неуютно и зябко. То померещится вдруг степная вольница с киргизским тайным шорохом травы, подбирающаяся к полусонным частоколам и караульным башенкам Городка. То почудятся скрипучие телеги, фургоны, отягощенные грузами, лоснящиеся от сытости и силушки крупы коней, то медлительное вышагивание по степным дорогам, облитым разнотравьем, тяжеловесных крестьянских быков. Жуют жвачку, роняют слюну в дорожную пыль, в дремоту зноя. И тоже тянут неторопливую поклажу. Туда – на ярмарку, в Городок! Чудные картины! Нет конца-края воле, простору, здоровой, умеренной жизни!

Но вспыхивает разноголосие самой ярмарки – с гармошками, с тальянками, сарафанами славянок, киргизских тюбетеек, лакированными козырьками картузов приказчиков, золотой цепочкой на животе купца-маслодела. И – гомон, и – радость торжища! Самовары, кренделя, деготный дух гужей, хомутов, седел, мычание скота, свинячий визг, неутомимые до пляски молодцы и молодайки.

Но горит все такая же большая нынешняя луна. Я одеваюсь, вышагиваю в сад, пробираюсь на улицу, иду в городской парк. Там – не одиноко.

Странно и, наверное, дико – искать общества теней и неживых изваяний, которыми населен парк ночного Городка. Но я иду, и пролом в заборе, вытоптанная в крапиве дорожка ведут к гипсовой скульптуре двух работяг-парней – в фуфайке и сапогах. Развернув плечи, они стоят бок о бок, будто вышли из цеха каких-то там тридцатых или- сороковых годов, с непоколебимой верой в светлое будущее. Я запомнил их при дневном свете, в лунном, который скрывает отколотую кем-то гипсовую руку одного работяги-парня, они светятся мраморно, весомо.

Точно такой скульптурный «дуэт» – на другом конце парка, за танцплощадкой, в соседстве с физкультурницей, уже без копья, недавно отобранного у нее поэтом Дворцовым-Майским.

Но еще никто не посягнул на нагую нимфу, играющую с малышом, символизирующую, наверное, счастливое материнство, на крестьянку с новорожденным телком и другую физкультурницу. И, наконец, на Иванушку-дурачка – о, в Городке есть еще один дурак! – это странно и кажется нелепым. Иванушка держит на ладони лягушку и сказочная шапка его задиристо и весело белеет на фоне темных акаций.

И легко от сознания того, что не один я среди могучих страшилищ тополей и столетних берез, потесненных уже в нынешнем веке железными аттракционами «чертова колеса», лодок-качелей и массивными щитами местных рисовальщиков- карикатуристов.

Но где-то, на шуршащих ранним палым листом и конфетными фантиками тропинках парка, бродит, необузданная в страсти и фантазии, тень купца второй гильдии Николая Чернецова, что заложил этот парк. Заложил в память о своих амурных приключениях-похождениях. О, эти старухи-березы! Они ведь были и тонки, и стройны, как русоволосые сибирские девы. И эти уроды тополя, тоже были годовалы и смуглы, как степные киргизские женщины. Но берез в парке выросло больше. И под конец жизни купец откупался за все перед богом.

«Здесь лежит прах раба божия Николая Чернецов – создателя сего храма». Вспоминается эта надпись на надгробии, что за оградкой городской церкви, колокольный гром которой наделал миру столько неудобств и хлопот.

Откупился ли ухарь-купец?

Тихо в корявых ветвях. Только тени, тени и – тишина. Иванушка горюет о своей злосчастной судьбе. Физкультурница обезоружена. У парней-работяг на двоих три руки. Не хватает рук, бьют по рукам. Уж лучше бы по головам – вдребезги!

Одни женщины в своем вечном очаровании и заботе: пестует малыша молодая нимфа, выхаживает теленочка крестьянка. Только надежно ли гипсовое счастье?





И надо искать ответ у живой жизни».

Да, более или менее спокойный разговор с Бугровым, объяснение «на ковре», Пашкино хитроумное заступничество решило и мою судьбу: я остался работать. Но пропало, улетучилось милое, тихоструйное течение жизни в районном Городке, что встретило меня в начальные дни. Вероятно, эта тишина, покой, яблоневый дух над крышами и тогда были обманными, просто так хотелось мне все это видеть, чувствовать по идиллическому настрою души и так же идиллически провести здесь свои дни, отпущенные каникулами.

А временное затишье, наступившее после колокольного радиогрома, вынянчило в своих недрах, если уж не бурю, то шкала общественного настроя шарахалась от верхней до нижней отметки.

Тишайший Иван Захарыч особенно тщательно выбривал по утрам подбородок, цеплял на рубашку галстук. Ирина Афанасьевна больше не кормила меня пышнорумяными оладушками, а по вечерам, возвращаясь с базара, мыла руки и особенно тщательно пересчитывала выручку. Утверждала, что ожидается новая денежная реформа и повышение цен на сахар. И так это косо посматривала на меня.

Прошел слух, что ожидается приезд большого руководства, а это грозило чехардой с перестановкой и снятием с постов всяких начальствующих номенклатур. Слух походил на правду, поскольку городские власти дали указание учреждениям и организациям «вылизать и вычистить все!» В одну ночь выросли «потемкинские» заборы вокруг кожевенно-сапожной и мебельной фабрик. Засыпали колдобины и равняли асфальтом центральную площадь и улицы, где предполагался проезд высокого руководства. Готовились, как всегда, достойно отчитаться, показаться, выглядеть. Под асфальтом задохнулись даже пышно-зеленые полянки высокого берега реки, где было законное место гуляний и целований влюбленных, где бывал и я в лихие для души минуты.

Кусты акаций и стволы ранеток-дичков, пышно смыкающих троны над тротуарами, зачем-то побелили едва не до верхушек. Переодетые в какие-то арестантские робы, канцеляристы из учреждении – их в Городке неописуемое число! – отмывали горячей водой тумбы уличных фонарей и, забрызганные еще дореволюционной грязью, основания телефонных столбов. По улицам Городка шустро бегали пионеры и школьники, доставленные из летних лагерей, собирали металлолом, который неизвестно кто и когда набросал. Наша газета дала материал о колоссальном перевыполнении плана по сбору металлолома. Дети ответили заметкой о том, что передают металл на постройку пионерского локомотива. И как апофеоз, венец стараний, пригородное, недавно показательное село Безлобово переименовали в Персиково!

Интуитивно начал чувствовать и я: как возмутителя спокойствия, меня должны вежливо куда-то убрать из Городка в сей важный период. И верно, Бугров предложил осветить жизнь и трудовой настрой в Караульном, в Безлобове-Персикове и в Кутыреве. Для начала я выбрал Караульное и шеф разрешил воспользоваться отремонтированным «газиком». За мной увязался Пашка Алексеев, на что редактор посмотрел сквозь пальцы, облегченно вздохнул, когда мы садились в машину.

Пашка ждал от меня каких-то новых необыкновенных поступков, следя за мной влюбленно и настойчиво, а я все никак не оправдывал той роли, которую он придумал мне с того, поразившего его воображение, вечера. Благо, хоть вечерами он таинственно исчезал, а по утрам появлялся на студии или в редакции, пахнущий столярным клеем, стружкой. И восторженно сообщал, что «опять обнаружил в себе талант столяра-краснодеревщика»: мол, к рождению сынули обставлю свою комнатуху мебелью личного изготовления.

– Слыхали? – сказал Пашка. – В районе до конца уборки сухой закон ввели!

– Слыхали! – в голос ответили мы с шофером.

А на выпасах, куда мы свернули с пыльного большака, не доезжая села Караульного, все было, как в прежние, памятные с детства, трезвые времена. Коровы трезво и сочно хрумкали свежую зелень кукурузы. Доярки резво подключали бидоны к доильной установке. Умильно тарахтел бензиновый моторчик. В разморенную жару полуденного стана, пахнущую скотом и кизяками, подкидывал сладковатого дымка отработанных газов. Блаженно покуривали пастухи, отпустив оседланных лошадей кормиться возле коров.