Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 71

Хороший у тебя чай. Индейский, знать? Не индейский? Все равно добрый, заваристый. Мы с отцом из самовара тоже не пьем. Чайник купили со шнуром. Анна-продавщица навеливала: купи да купи. Взяли. Ты когда поедешь к нам, смотри ничё лишнево не вези, яблок разве да дрожжей хлеб стряпать, все свое пока – молосное. Корова дохаживат, в феврале отелитца. Отец пока кормит, доглядыват. Ладно уж до осени додёржим, а там сдадим. Может, и правда к вам переехать совсем? Я бы уж и рада, надоело чугуны из печки в печку таскать, тяжело, да он, холера, ни в какую! Не бросишь же, век прожили вместе! А вот гордитца, что есть, и слова в последнем письме не написал: ворочайся, мол, обратно. Я бы уж, конешно, все личенье бросила, полетела обратно. Ладно уж, поживу ишшо с неделю, пока корова дохаживат. Поживу. Зина опять собралась ко врачам сводить на процидуры. Да у Александра надо хоть ночку ночевать, с робятишками повидатца.

Обожди-ка, знать, кто-то в дверь постучал. Девчонки скребутца, или Маруся пришла. Не подымайся, сама открою. Я сама. Ой, знать, хватитца меня Грегорий нонче: уползла и не вернулась. Уползла и.

1985 г.

Дед Павел

А какие старики жили в нашем селе!

Это теперь бы со взрослым понятием, запоздалой пытливостью и интересом, подойти, расположить к разговору человека, повыспросить о всем на свете. Что он думал в каждодневных трудах своих о смысле жизни, какую философию о ней выпествовал в седой голове своей, долгие годы глядя на эти поляны, перелески, вздыбленные над степью увалы, меж которых незабудковой голубизной разлились наши озера. Да растеклись по этим увалам селения, деревни с избами и домами, рублеными в венец и в лапу в стародавние и нынешние времена. Да колосятся хлеба, да шумят травы, да пылит дорога.

Да нет уж, говорю себе, припоздал.

Отстрадовали, убрались – как говорят у нас! – наши старички: кто под плакучие березы мирских могилок Засохлинского острова, а кто за рям, под вольное небо двоеданского кладбища. Кто куда пожелал еще при жизни, а точнее, определен давним, уходящим в века, порядком: коль уж из староверов! Но какая теперь уж вера! Так, семейная традиция – хоронить там, где нашли вечный покой далекие пращуры.

...И вот хожу меж невысоких холмиков, христианских крестов, продираюсь сквозь колючий шиповник, полыхающий алыми соцветиями – жизнеутверждающе, дерзко – среди крапивы, пырея, лебеды. И читаю надписи на крестах, на пирамидках. И не каждую разберешь: омыли дожди, ошелушили ветра, иссушило солнце. Стоят среди свежих безнадзорные кресты, оседают, сравниваются с землей холмики, когда-то ухоженные, прибранные. Течет время.

Вот и могилку деда Павла не нахожу.

Дед Павел, дед Павел. Наш сосед – через дорогу. Изба его, крытая дерном, на два ската крыши, хоть и сера от старости, хоть и одинока, пуста, а цела еще – слепо поглядывает на дорогу и дальше, на озерную голубизну голыми, без занавесок, окошками, как когда-то, лет этак пятнадцать назад, сам ее хозяин, уже немощный, слабый, сунув ноги в кривые пимы, посиживал на лавочке перед избой, глядел в озерные дали.

О чем думал, о чем размышлял он в те остатние дни свои на восемьдесят седьмом году жизни, пойди теперь разузнай.

Не знаю доподлинной биографии деда, только понимаю, что, родившись в девятнадцатом веке, помнил он и революцию, и кулацкое восстание, прокатившееся по Приишимью особенно жестоко. И еще многое помнил. Рассказывали, что он сам принимал какое-то участие в том восстании, только вряд ли, поскольку самые активные бунтари были побиты сразу или «законопачены» в далекие северные места. Да так и не вернулись.

Рассказывали, что до войны, еще крепким стариком, торговал он в сельмаге – красном кирпичном особнячке, уцелевшем от стародавних времен, – отпускал гвозди и керосин, отвешивал мятные «лампасейки», отмеривал метры ситца, сатина. Да все с шуткой, с подначкой над своими же деревенскими.

Я уж запомнил его в послевоенные годы, а то, что было раньше, до моего рождения, знаю по этим рассказам.

А дед Павел был завзятым рыбаком. Удивительного в этом еще ничего не было, поскольку все в наших местах были рыбаками, не зная никаких нынешних запретов на ловлю, имели лодки, сети и другие снасти, например, плетеные из ивняка, морды, котцы, излаженные из тонких сосновых реечек, заостренных на концах, да переплетеных гибкой и мягкой молодой корой тальника. Котцы ставили на мелководье, возле камышей, хитроумным способом так, что рыба, зайдя в котец, уже не могла из него выбраться на волю.

Дед Павел временами вывозил котец на берег, раскладывал его для просушки и, приковав лодчонку за старую раму от сенокосилки, ковылял с веслом на плече домой.

Тут мы, орда босоногая, и «натокались» однажды на дедовы снасти. Лежат себе на солончаковой травке, полеживают, вялятся на солнышке сотни отличных стрел. А у меня гнутый лук через плечо, тетивой томится. И у Шурки Кукушкина, и у Тольки Миндалева – деда Павла городского внучонка, тоже. И принялись мы пулять стрелами в камыши. Азартно, долго. Звено за звеном – раздергали дедов коттец, а когда надоело стрелять из лука, начали кидать рейки наподобие копий: кто дальше!

Вечером дед Павел бежал от озера с длинным шестом:

– Убью! Острожники, колодники, варнаки-и!

Голос у него тонкий, высокий! И в голосе – горе-горькое. Хлупает резиновыми, клееными из машинной камеры, галошами. Рубаха, линялая-перелинялая, навыпуск поверх штанов заплатанных.

А догнал бы, а нашел бы кого из нас в ту пору?

Не знаю, не знаю.



Только вспоминается сейчас другое. Сидит дед Павел на лавочке у избы. Синие глаза такие добрые, лукавые, бороденка расчесана.

– Подойдите, ребятишки.

Мы подходим.

Дед начинает нам петь частушки. В частушках имена и фамилии наших деревенских, недавние уличные события и многое другое – до удивления складное, как у Пушкина.

Эх, дождик идет,

Всю бригаду мочит.

Степа Шустов на быке

Едет и хохочет.

Дед Павел косится в нашу сторону синим оком, словно спрашивает: ну как? И заводит тонким голосом новую частушку:

Шла машина из Ишима,

Колесо резиново.

Дедка с девками гуляет,

Бабка рот разинула.

Вот он какой, дед Павел, думал я, тала-антливый! А мы-то в лихие минуты дразнили его с Шуркой Кукушкиным издалека каким-то несуразным стишком и то не нами сочиненным: «Дедушка Павел в штаны наплавил. Дедушка Павел».

А дед поет:

Вот она ударила

Погода сыроватая.

Сама белого лица,

Любила черноватого.

И вот он опять носится по нашей окраине, размахивает веслом. Бороденка спутана, всклокочена, кожушок сползает с худых плеч, но у шапки одно ухо гоголем:

– Каторжники, жулики, подмостники. Убью-ю. Да не убьет, я уж знаю. Хоть и на всякий случай прячусь в хлев к борову.

А дело в том, что вздумали мы покататься на лодке деда Павла. Замок у лодки нарошенский: ковырнули гвоздем и – готово! Но и «миноносец» дедов тоже с норовом. Только оттолкнулись от берега саженей на десять, как в рассохшиеся борта и плоское днище ударили струи воды. За какие-то минуты пошли мы ко дну, благо, на мелком месте. Сам дед Павел, отправляясь на рыбалку-охоту, запасался всегда ветошью, куделей, тряпьем разным. И ничего, все обходилось у него благополучно.

Но пришла пора вспоминать о чудачествах деда. Сердитые эти чудачества, рассчитанные на ротозеев, на людей наивных, неразумно доверчивых. Такие всюду отыщутся. Так им и надо!